На этой встрече и было решено: от интеллектуала надо избавиться.
Что за проблемы были у них? Что за дела? Какие расхождения во взглядах? Какие планы нарушались? Этого никто не знает и никогда не узнает. В общем, жизнь такова, какова она есть, а именно абсурдна, и тонет она в космическом абсурде, правящем миром. Ясно одно: его убили, и да почиет он с миром.
И ты, дед, такой идеалист в юности, ты тоже, повзрослев, стал нелепым и без всяких усилий позабыл о делах, которые хотел совершить, став старше, — предложить, например, доставшуюся тебе землю в аренду батракам, чтобы они обрабатывали ее на выгодных для себя условиях, ведь несправедливо, что они влачат такую нищенскую жизнь, а работают как рабы, в то время как мы купаемся в роскоши просто потому, что родились там, где родились; или помнишь, как ты хотел порвать с мерзкой традицией и не давать детям старых родовых имен, которые словно клеймом отмечали всех членов семьи. И что же, в конце концов Альфонсо ты назвал Альфонсо, в честь самого себя, Матиаса — Матиасом, в честь твоего отца, и только Либерио стал Либерио сам по себе — может быть, ты чутьем угадал, когда он родился, что из среднего сына никогда ничего путного не выходит, а уж этот‑то и вовсе пи на что не годился, как выяснится впоследствии.
* * *
А вестибюль с другой стороны моста, в который свет проникал с улицы и со двора, иной раз превращался из места, через которое проходят не задерживаясь, в сияющий символ свободы, преддверие всевозможных чудес. Вестибюль считают обычно входом в дом, в него вступают, приходя с улицы. Для меня же, наоборот, настала минута, когда он превратился в нечто противоположное, а именно в выход, через который вступают в безбрежный светлый мир улицы. Я остро ощущал это все последние годы жизни в огромном доме, словно предчувствовал миг, когда покину его и поеду в университет — иными словами, в широкий мир. Как долго тянулись те годы! Позднее, конечно, я часто сюда возвращался. Возвращался на каникулы после первых курсов. Но вестибюль так и не стал снова местом, через которое проходят не задерживаясь. Сколько бы раз ни бывал я в том доме, вестибюль не терял для меня прежнего своего значения: через этот вестибюль я опять, придет час, выйду к свету и жизни. В каждый мой приезд повторялось одно и то же: не успевал я провести здесь и пяти минут, как уже начинал мечтать о том, чтобы каникулы кончились, чтобы исчезла причина, по которой я сюда явился, и я стремился уехать, уехать навсегда и больше никогда не вступать в дом, в. котором вырос, но который не мог назвать своим, так как это была бы неправда; но следом за этой мыслью тотчас возникала другая, о том, что человек не может совсем уйти из дома, в котором жил, чувствовал, плакал, мечтал, злился, по одной простой причине: наша жизнь и наши ощущения, наши слезы и наши желания остаются в этом доме навсегда.
Впрочем, у вестибюля были и другие значения, более ранние, чем то, о котором я только что рассказал. Первое воспоминание в моей жизни связано именно с этим местом: холодная рождественская ночь и молчаливые слезы. А за ним следует еще много таких же воспоминаний, словно начало моей жизни складывается из простого повторения этой сцены, которую память моя считает первой. Естественно, вестибюль служил местом прощаний, почти одних только прощаний, пока было с кем прощаться и по ком проливать тихие слезы. Однако холод там стоял как в склепе.
Переступив через порог, надо было подняться по двум широким удобным гранитным ступеням, отполированным ногами за долгие годы. Напротив величественной двери находился большой балкон, выходивший в патио, по обе стороны балконной двери стояли тяжелые кадки с растениями, такими старыми и высокими, что едва не достигали резного, из темного дерева потолка с разноцветными инкрустациями. Справа от входящего стоял старый плетенный из камыша диван, на котором сиживали те немногие крестьяне, которые считали своим долгом нанести визит хозяину, на этом же диване дед, не шевелясь, даже для того чтобы поесть, провел последние недели перед тем, как его отправили в приют для преста — релых. Прямо напротив дивана черпел туннель коридора, по обе стороны которого с давних пор ветшали две скульптурные группы из раскрашенного дерева, одна изображала Благовещенье, другая — Вознесение Марии. Помню, что в каком‑то углу стоял огромный ларь резного дерева, дядя Либерио относил его примерно к XI веку. Совершенно четко вспоминается мне керамическое панно па стене с городским пейзажем, современная репродукция гравюры времен Католических королей и серебряный барельеф с изображением Богоматери.
Читать дальше