Это было так больно, так больно, что он, даже открыв глаза, не понимал, почему он на руках у Тириеску, а мама держит его за руку, и все трясётся и цокает. Потом был какой-то дом, белые халаты, и Алёшу положили на неприятно пахнущий стол. А уж там сделали больно до того, что он завыл, и стало темно.
— Мадам, умоляю вас, простите. Я глубоко сожалею… Я должен был ни на минуту не упускать из виду этот проклятый пистолет. Бедный мальчик… Какое счастье, что так обошлось. Мадам, вы поняли, что сказал доктор? Там две кости, там не может быть сдвига… Никаких последствий… О, какой же я осёл!
Это все говорилось над диваном, где лежал Алёша, уже с загипсованной ниже колена ногой, а Анна молча катила слезы. Все кончилось, и теперь можно было. Она подняла заплаканное лицо:
— Господин капитан, это я должна… спасибо вам… вы благородный человек…
Она ещё не вполне пришла в себя, у неё ещё плыл в голове перепуг, и всё помнилось кусками. Как Тириеску нёс Алёшу в пролётку, как он, с дергающимися губами, пытался по дороге объяснить Анне, что произошло, а Алёша поскуливал на каждой выбоине, что попадалась под колеса. И у неё сердце обмирало на каждой выбоине. Как они сидели в приёмном покое госпиталя, как накладывали гипс и утешали Анну, что ничего опасного. А потом ещё оформляли какие-то бумаги, и тут уж Анну спросили, где её муж.
— В армии, — ответила Анна, думая, что тут же её с Алёшей отправят за одно это в тюрьму. Но тот, кто спрашивал, без дальнейших разговоров отметил что-то в тонкой тетради, и Тириеску тем же порядком отвёз их домой.
А теперь ещё и извиняется, будто не у него украли пистолет, и не он их спас от последствий этого дела. И ясно, что никому не словечка не скажет. И смотрит виноватыми чёрными глазами… Человек в румынском мундире. Анна протянула ему руку, и Тириеску, склонившись, её поцеловал.
Алёша провалялся три недели. Нога страшно чесалась под гипсом, но болеть переставала, и Алёша чувствовал себя последним дураком. Мать, когда он стал поправляться, начала было ему объяснять, что сделал бы любой другой на месте Тириеску.
— Мам, не надо… Я понимаю, — сказал Алёша с такой мукой в голосе, что Анна поверила и продолжать не стала.
Он послушно ел всякие вкусности, которые мать ему давала для поправки. Даже банку сгущённого молока: в день по три ложки. Прекрасно понимая, откуда эти вкусности, но не споря, без разговоров. Приходилось признать, что Тириеску неплохой мужик, хоть и румын. И стыдно было выламываться, когда он подходил к Алёшиному дивану, трепал по волосам и приносил то леденец, то заграничный карандаш. Алеша брал, потупясь, говорил "мерси". По своей же вине он был теперь связан с врагом благодарностью, а это нелегкий груз.
Дядько Йван вывел Мишу в лесочек, когда уже темнело. Сунул ему узелок:
— От, Христина тоби наскладала. Бижи, хлопче, бо вернеться той гад Мыкола з полицаями — то пизно буде. Ты на еврэя не схожий, це тильки тут кожна собака знае, бо гетто осьде. А так нихто не пизнае. Ну, щасты тоби.*
И, перекрестив, подтолкнул в заросли.
Они были добрые, дядька Йван и Христина, они б Мишу у себя оставили. Если б не тот Мыкола. Был бы он их хлопчиком, и сидел бы сейчас на крытом цветной дорожкой сундуке, и печка бы грела, а Христина кормила бы его слоистыми коржами, да ещё что-то бы приговаривала. А не продирался бы мокрыми зарослями, чавкая по грязи и прошлогодним листьям, на ту сторону лесочка, где была уже дорога. Сзади залаяли собаки, и Миша дышать перестал. Нет, это из села слышно, это не за ним. Его не поймают, он придет к тёте Нине, он помнит, где её квартира. И они хорошо заживут. У неё есть пианино, и она будет учить его музыке. Она не еврейка, и он не еврей. И это будет неправда про гетто, и как мама страшно хрипела и рвала одеяло, а потом у неё вывалился язык.
Он заскулил и помотал головой.
— Не надо это вспоминать, — сказала ему тогда тётя Бетя, — а то ты опять будешь биться, и станешь совсем припадочный.
Он не будет вспоминать. Он ни о чем не будет думать, а пойдет, как учил дядько Йван: лесочком, потихоньку, вдоль той дороги. А если кто будет ехать — то в лесочек. Хотя он и не похож на еврея.
Света увидела этого чокнутого, когда он сидел прямо на мокром тротуаре под стеной облупленного дома и даже милостыню не просил. А икал и давился от рыданий, как маленький. Он уже больше ни на что не надеялся, и ничего не хотел, и ничего не боялся. Так, подвывая и захлебываясь, он и пошел за Светой, с мокрым от сидения пятном на заду коротких, на ладонь не достающих до щиколотки штанов. Когда он встал, то оказался чуть не на полголовы выше Светы.
Читать дальше