Это было так больно, так больно, что Анна от ошеломления даже не стонала. Она знала, что умирает, вот-вот разломится спина, вот ее уже нет. Но все начиналось снова, и длилось, и длилось: дольше всей ее предыдущей жизни, дольше адских мук. И тут на нее накатила ярость, и сковеркала ее в звериный комок, и боли уже не было: только чей-то задыхающийся крик.
Что-то свистнуло у плеча: отшатнуться от узкой полосы света, под корявую кладку. И — снова в ту полосу.
Налетает, оно выше, оно на косматом и темном, и визжит из плоского лица. Пригнуть голову, и сбоку достать длинным и острым. Оно падает и все визжит, красное.
Черное, жидкое: не упасть туда, держаться за твердое.
Свет, и щебет, и голос зовет. Туда. Бежать. Лететь.
Больно. Холод: ожог. Лицо, это мамино лицо. Смотрит. Держаться за взгляд. Иначе унесет — в то, черное.
Это мама. Он — Олег. Он когда-то уже был Олегом, и мама была другая. Но так же смотрела. И где-то горело, и надо было — туда. И она отпустила стремя.
Ребенок — ее ребенок, мальчик! — смотрел на Анну взрослым и мудрым взглядом, как будто он знал больше, чем она. Не плакал, только смотрел — так, что Анне стало не по себе. Будто сомневался: та ли она? Потом, видимо, узнал: ткнулся в грудь, вяло почмокал и уснул. Как после дальней дороги.
Наутро он был уже обычный — нет, конечно, необыкновенный! — младенец с темным пушком на голове, с голубым и бессмысленным взглядом. Первенец. Олег Павлович Петров. Сильный мальчик: он сосал крепко и жадно.
Надежда Семеновна летала как на крыльях: то кормила Анну, то агукала Олегу и целовала ему розовые пяточки, то размашисто, с треском рвала старые простыни на подгузнички. Только через неделю Анна узнала, что теперь переворот, и большевики — те самые матросы с пулеметными лентами — взяли власть. Министров Временного правительства арестовали. Кого-то из них растерзали потом, или сразу растерзали? — всякое говорили. Юнкеров перебили. Расстреливают теперь кого ни попало. Надежда Семеновна, убивавшаяся, что Клавдия опять на фронте, теперь дробно крестилась: ей казалось, что места опаснее Петрограда не осталось на земле.
Дрова кончились: кафельная печка поглощала их с невероятной скоростью. Анна пеленала Олега, набросив на себя и на него пуховый платок. Неутомимая Надежда Семеновна привела здоровенного мужика, в галошах и вонючем тулупе. Он установил печку-буржуйку: пузатенького уродца с коленчатой трубой. Ее вороные бока не вязались с кружевными накидочками и занавесочками квартиры, но зато ее можно было топить газетами, а на одном журнале «Нивы» вскипятить чайник. Когда подшивки «Нивы» кончились, Надежда Семеновна взялась за книги. Раньше технические, оставшиеся от мужа. Потом — из застекленных шкафов, с золотым тиснением на корешках.
— Надежда Семеновна! Как можно жечь Флобера?
— Ах, душка, Головановы уже и до Толстого добрались, а их всего-то двое. А у нас Олеженька три дня не купаный, как можно? А вы дрова умеете рубить, Анечка? Топорик у соседей есть, а дворник куда-то делся. Смотрите, целый шкаф освободился, им же месяц топить можно, если разрубить только.
Месяц не месяц, но на неделю шкафа хватило. Потом пошли тумбочки на финтифлюшечных ножках.
— Вот Клавдюшка всегда смеялась, что у меня — как мебельная лавка, — ликовала Надежда Семеновна, — а вот и пригодилось, и в комнатах теперь попросторнее, правда?
Не говоря Анне, она потихоньку распродавала семейные ценности: золотую цепочку с медальоном, брошь с аметистом, серебряный кофейник. Оказалось, что многое можно обменять на еду, даже потертое манто купил какой-то курносый солдат за четыре буханки хлеба. Девочке надо питаться, не дай Бог пропадет молоко! Только котиковую шубку она приберегла. Не всегда ей быть бабушкой, рано или поздно надо Анечке ехать. Ей было страшно от одной мысли об этом: уедет, и малыша увезет — такого необыкновенного, чудного, умеющего уже улыбаться хитро. Как же она без них останется, если вся ее душа — в этих двоих.
Какие родители? Где эти ее родители были, когда она рожала, а мальчик шел попкой? Это свои венчальные свечи она зажгла, когда Аннины кончились, а роды все продолжались. Потому что положено: чтоб все роды горели венчальные свечи перед иконой. Это — ее девочка и ее малыш, их бы, может, и в живых не было, если б не она. Среди холодного, голодающего города — единственный, ей казалось, круг теплого света был здесь, вокруг этих двоих: она кормит, он чмокает — кругленький, розовый. Как будто и не революция. А уедут — и будет только холод и темнота, и зачем тогда жить?
Читать дальше