Товарищ Андреев и «Крестный» были им довольны, но все повторяли, что быть курьером партии — высокая честь. Надо расти: читать литературу, быть в курсе событий, и особенно учиться говорить с народом. Яков и пытался, но говорить с народом оказалось не таким простым делом. Первая попытка его была просто позорна.
Дело было на «Горячке» — давно облюбованном тройкой друзей пляже на Пересыпи, за мельницей Вайнштейна. Всякие Аркадии-Ланжероны они, разумеется, презирали: это для лежебок. Платный вход — три копейки! — за что, спрашивается? Там продавали трубочки с кремом и медовые пряники, там торговки орали: «-Горрячая, свежая, варреная пшонка», и вопили детишки, а по воде плавали размокшие коробки из-под папирос и дынные корки. Аркадия пошикарнее, со звуками оркестра из ресторана, Ланжерон победнее — но, как и все места для приличной публики, они были скучноваты. То ли дело Сваи или Горячка! Горячка была вообще удивительное место: купайся хоть круглый год! Туда сливали горячую воду с городской электростанции, и местные жители даже на баню не тратились. В холодные дни над Горячкой стоял крутой пар, и головы — как арбузы — довольно ухали из этого пара. Можно было, конечно, выбрать струю попрохладнее, где вода уже смешивалась с морской, и крабы-песчаники ползали по ребристому желто-серому дну. Купались там местные рабочие, грузчики, рыбаки — все народ непритязательный и веселый.
Тут Яков и вздумал объяснять пожилому грузчику — самый ведь классово угнетенный элемент! — про социализм. Конечно, он понимал, надо не шпарить по книге, а выбирать простые, доходчивые слова.
— При социализме не будет ни богатых, ни бедных, ни русских, ни евреев, ни поляков, — убедительно рисовал он картину всеобщего счастья.
— Это шо же, всех перебьют, хороший мальчик?
— Нет, зачем перебьют? Все будут равны, понимаете? Разницы никакой не будет!
— Это как: в субботу, значит, у в синагогу, а в воскресенье в церкву?
— Да не будет ни синагог, ни церквей! Религия — опиум для народа!
— Ну, так я ж так и понял, шо всех перебьют. Шо ж, пока я живой, я дам свою церкву ломать? Ходи отсюдова, хороший мальчик, и скажи своему батьку, чтобы напорол тебя ремнем по заднице!
— У меня — отец умер! — с вызовом сказал Яков. Обычно это был неотразимый ход: люди смущались, как виноватые. Но в этом тяжелом, со складками на красной шее, мужике не было никакой интеллигентности, и он посочувствовал Якову на свой манер:
— От бидна дытына! Батька нет, так оно и от ума отбилося, бунтовать играется! Ходи сюда, я вже тебя сам напорю.
И он потянулся за скинутыми штанами с ремнем. Пришлось срочно ретироваться: дядька был здоровенный, и вдруг да не шутил?
Потом Яков немного набрался опыта. Он ходил с товарищем Андреевым в «Баржану» — ночлежку для бездомных портовых рабочих. Товарищ Андреев, подтянутый и всегда в идеально чистой тужурке, не смущался своим очевидным несоответствием этой дыре, с вонючим паром вместо воздуха и стружечными матрасами прямо на цементном полу. Он начинал с расспросов о несуществующем Тарасове с Бугаевки, будто пришел найти приятеля. Сразу все давали кучу советов, где его искать, и кто-то даже этого Тарасова припоминал, а дальше начинался разговор «за жизнь». Всплывали тут же обиды на эту жизнь, жалобы на расценки, и все соглашались, что надо бы жить получше. А сюда бы, в «Баржану», самого бы Бродского, и Валуева, и прочих сахарозаводчиков и хлеботорговцев. Дальше уж товарищу Андрееву оставалось только вразумить, как этого добиться. И соглашались: вот война кончится — надо бастовать, и всю эту сволочь хорошо бы покидать в воду. Бастовать прямо сейчас никто не соглашался, но для начала было хорошо и это.
Яков мотал на ус. Самое было ему тяжелое — сжечь свой дневник. Андреев сразу спросил:
— Дневник небось ведете?
Яков до жара покраснел и признался.
— Все вы так, господа гимназисты! «Люблю Шуру, страдаю за Мурой». А ну как обыск, а там не только про Шуру и Муру? Сожгите и впредь ни-ни.
Яков понял его правоту, но было чертовски жалко. Там, конечно, не было Шур и Мур: Яков вел дневник для потомства. Там были образы для будущих стихотворений, например: пьяный под фонарями качается, как колыбель. Там были меткие комментарии на злобу дня: газеты печатают списки убитых офицеров, а списков солдат нет. Да и зачем, — писал Яков с едкой иронией, — раз солдатские жены и читать-то не умеют.
«Вся трудность молодости — в том, что еще предстоит узнать, гениален ты или нет, — перечитывал Яков в последний раз тетрадь в синей клеенчатой обложке, — потом — в обоих вариантах — проще, но не так интересно». Яков-то знал, что он гениален, и после его смерти тетрадку эту найдут, будут издавать и переиздавать. А чтоб не догадались, что она на то и писана, хитрил: вставлял пометки типа «Сегодня ветрено. Ел зеленый борщ». Теперь это все приходилось жечь. Он с натугой оторвал обложку — а то вони будет на всю квартиру! — и медленно, по страничке, скормил остальное в печь. Странички корчились, будто им тоже было больно. Потом Яков, возбужденный и облегченный, написал стихотворение о сожжении мостов. В один присест написал, без помарок.
Читать дальше