Но это к слову. Я просто хотел объяснить, что мое имя из числа тех, которые носить очень тяжело, и что имя моей сестры — Иффет, как у бабушки, — в Бейруте встречается столь же редко. Большинству слышалось «Ивет».
Верно, что между двумя войнами страна уже стала подмандатной французской территорией… В сущности, ее отдали под управление французов совсем недавно — и после четырехвекового османского владычества. Но внезапно все разучились понимать турецкий язык!
В общем, для нас, принадлежавших, несмотря ни на что, к османской династии, момент для обустройства в Ливане оказался, наверное, далеко не самым лучшим. Что вы хотите, это был не наш выбор — за нас его сделала История. Вместе с тем я не хочу показаться неблагодарным и несправедливым. Хотя жители Бейрута предпочитали говорить по-французски и вычеркнули из памяти турецкий, они ни единого раза не дали нам почувствовать, что присутствие наше нежелательно. Напротив, им льстило и одновременно их забавляло то, что вчерашние «оккупанты» словно вернулись к ним на правах приглашенных. Все без исключения — близкие и чужие — относились ко мне как к маленькому принцу. Никогда не возникало у меня мысли, что я должен скрывать свое происхождение — разве что из деликатности, дабы не внушать излишнего почтения…
Но я говорил о другом… Ах да, об имени моего брата Селима. Я уже сказал, что оно далеко не такое редкое, как мое. Это имя было даже весьма распространенным и считалось красивым. Однако, как вам известно, означает оно «уцелевший» или нечто подобное — и это было мучительным укором для мальчика, чье рождение стоило жизни матери.
По убеждению брата, его назвали так, чтобы он всю свою жизнь помнил, как умерла мать, и, возможно, даже в наказание за то, что он ее «убил»…
Отец мой подобного намерения не имел. Никоим образом! По его убеждению, с помощью этого имени можно было отметить единственное радостное событие, связанное со злосчастными родами, а именно то, что хотя бы ребенок «уцелел». Но вместе с тем крайне прискорбным является обычай навязывать детям имена, выражающие мнение родителей, их пристрастия и сиюминутные заботы, ведь имя должно быть — вы согласны? — белоснежно чистой страницей, на которой человек будет записывать в течение всей жизни то, что сумеет записать. И с моей точки зрения, мысль назвать так брата была пагубной. Но конечно же никто не хотел его наказать или унизить. Кстати, поначалу отец строил в высшей степени честолюбивые планы как в отношении меня, так и Селима…
Мой брат сделал все, чтобы их разрушить. Он скверно учился, совершал хулиганские выходки по отношению к нашим преподавателям, а ведь это были прекрасные люди — не все, конечно, но большая их часть. И, как я уже сказал, он постоянно обжирался — словно мстил за себя. И это еще не самое худшее.
Например, в двенадцать лет он украл две великолепные, украшенные миниатюрами рукописи XVII века, которые отнес букинистам, — и сделал так, чтобы подозрение пало на сына садовника. Когда истина раскрылась, отец испытал чувство унижения — впервые в жизни он поднял руку на одного из своих детей, выпоров ремнем зверски, до крови. Он даже поклялся, что выгонит Селима из дома, отдав его комнату сыну садовника в качестве возмещения за ущерб, — но этот мальчик и его родители благоразумно отказались. Оставив младшего сына в доме, отец в конечном счете изгнал его из своих грез о будущем. Быть может, он считал, что это будет Селиму наказанием, — на самом деле это стало для него избавлением.
Но, увы, не для меня. Отныне все отцовские мечты покоились только на моих плечах.
И какие мечты! Пожелай я изобразить их в несколько карикатурном виде, то сказал бы, что он грезил о мире, где будут существовать одни лишь изысканно-любезные, безупречно одетые и невероятно великодушные мужчины, склоняющиеся в низком поклоне перед дамами, отбрасывающие пренебрежительным жестом все расовые, языковые и религиозные различия, питающие детскую страсть к фотографии, авиации, радиоприемникам и кинематографу.
Воспринимайте это как нервную усмешку. Или постыдную издевку. Ведь я тоже мечтал об этом — верил, что двадцатому веку суждено продолжить все самые благородные начинания девятнадцатого столетия. И если бы мне удалось сохранить до сегодняшнего дня мужество мечтать, я бы стал мечтать снова. В этом мы похожи… как отец и сын, уж простите мне подобную банальность. Но я следовал за ним только до определенного момента и останавливался, когда он начинал говорить, что мир нуждается в людях исключительных, призванных пробудить его и начертать ему путь, — в революционерах, которые опирались бы на Восток, устремляя взор на Запад.
Читать дальше