Антон привел Оливера к себе. Вдвоем с Тамаркой, неожиданно проявившей сочувствие к обмороженному англичанину, они заставили его раздеться, растерли водкой, напоили чаем с малиной, уложили на диван, накрыли ватным одеялом.
Тамарка отзвонилась Нине, уже начинавшей беспокоиться, поскольку накануне сожитель ночевал неизвестно где. Посовещавшись, женщины решили: пусть отоспится, отогреется, а завтра Нина его заберет.
Оливер метался на диване, без конца повторяя: «Финики! Это финики меня погубили!» Лишь когда он угомонился и уснул, легли и Антон с Тамаркой, так и не поняв, что он такое нес.
Но спал Оливер недолго. Среди ночи встал, бесшумно оделся и прокрался в кухню, где настрочил последнее свое сочинение. Затем столь же бесшумно вышел из квартиры.
И навсегда пропал без вести.
Утром Антон, отпросившись с работы, бросился на поиски друга. Он побывал во множестве мест, где предположительно мог встретить Оливера, – все зря!
В половине первого ночи, на станции метро «Чернышевская», подбегая к вагону, Антон поскользнулся на мраморном полу, упал и разбил себе голову. В смысле – убился насмерть. Дело в том, что в каблуке его ботинка, подобно капле яда, давно уже засела стальная, похожая на запятую, стружка. Когда-то он, не переобувшись, отработал смену, и с этого дня, оказывается, смерть неотступно следовала за ним.
ПРИЛОЖЕНИЕ: письмо, оставленное Оливером на кухонном столе в квартире Атомногрибовых
Итак, я прожил на свете шестьдесят шесть лет и сочинил дюжину стихотворений, одно даже включалось в антологии, хотя, по большому счету, и его нельзя назвать шедевром. Дюжина – много это или мало? Или, иначе говоря, имеет ли вообще значение объем литературного наследия? Казалось бы, имеет, ведь жизнь была посвящена творчеству, борьбе со стихией языка, претворению хаоса эмоций в космос сложно организованных смысловых структур… и – столь неутешительный результат! Сижу в ночи на чужой кухне, без семьи и дома, забытый на родине и никому не нужный на чужбине, в клубах табачного дыма, в слезах…
В чем же дело? Почему прожил я такую ни с чем несообразную жизнь?
Ах, не странно ли, что этот вопрос задает себе человек, который в течение отпущенного ему времени занимался исключительно самопознанием (через язык; конкретнее: через великий английский? Надеюсь, все читающие этот текст согласны, что язык является способом самопознания.)
И (самое смешное) хоть бы раз почувствовал себя счастливым! Так нет же, с мазохистским каким-то удовлетворением перечеркивал и отправлял в мусорную корзину большинство своих сочинений, просто- таки с маниакальной требовательностью перечитывал строчки, выходившие из-под пера моего! Уж лучше бы я не сочинил ни одной удачной, ей богу! Не возникало бы тогда искушения (сродни чесотке, зуду, потаенному блуду) продолжать…
Выходит, все дело в боязни честно самому себе признаться, что бездарен?
И вдруг отверзлись у меня зеницы, и увидел я серую наледь на тротуаре, и услышал железный скрежет скребка…
Ах, как мне стало страшно, страшнее, чем в блокаду, чем в Коми, ибо осознал я вдруг свою неприкаянность, никчемность, одиночество свое тотальное в безрадостных этих, слюдяных от блеска уличных фонарей, сумерках!
Но не для этого ли мига я и жил? Дюжина стихотворений или тысяча – какая, в сущности, разница? Помнится, поэзия пробудилась во мне после падения с мачты. По крайней мере, так я считал до сегодняшнего дня и усматривал в этом факте некий положительный смысл, не понимая, что никаких потрясений недостаточно для того, чтобы поэтический дар пробудился там, где его нет. Или – нет, не так. Невозможно пробудиться до тех пор, пока не откроется тебе панорама твоего внутреннего мира, живым зеркалом коего ты можешь стать (а можешь и не стать) и описание коего можешь дать только ты сам. Это при условии, что ты, Оливер М., действительно хочешь понять, в чем твое назначение, а поняв, попытаться все ж таки его выполнить, то есть поступить так, как подобает джентльмену.
Так вот, на шестьдесят шестом году моей бездарной жизни открылось мне следующее: проклятие, оказывается, тяготеет надо мной и надо всем нашим родом, тяготеет с незапамятных времен. Финики, сладкие, приторные, злокозненные, постоянно и неугомонно вторгались в судьбу того или иного моего предка, пытались повлиять на нее, искривить, обнулить. Эта космическая гадость, принимая различные формы (всегда – преходящие), способна заставить совершить самый безрассудный поступок, ведущий к гибели, но обещающий бездну блаженства. Все мои предки в той или иной мере вкусили от сих плодов и умерли не своей смертью. Работая над их жизнеописаниями, я еще тогда заметил эту трагическую закономерность и стал доискиваться, в чем причина. А теперь с ужасом вспоминаю, что в каждой новелле мною же были упомянуты финики! Почему? О, не только же потому, что я действительно люблю эти плоды, нет! Это финики (но не вяленые или сушеные, а метафизические, трансцендентные!) водили моим пером, желая прославиться и остаться на страницах английской литературы! Зачем им это было нужно, другой вопрос, ответа на который я, впрочем, все равно не знаю. Но с ними, с финиками, вообще все сложно. Зачем, например, было нужно губить сэра Ричарда, разочаровывая его в радостях рыцарского образа жизни? Зачем понадобилось мучить сэра Эдгара экзистенциальными страхами? А сэра Перегрина доставать под личиной жены? О, кстати! Это же их излюбленный метод – обернуться какой-нибудь прелестной, в значении прельстить, смутить, Беаткой! Или, как в моем случае, девушкой Вероникой!
Читать дальше