Она спит и хрипло дышит во сне, а может, только делает вид, что спит, и я вдруг ловлю себя на мысли, что за весь этот вечер, за всю ночь ни разу не подумал о ней, о том, что заставило ее уйти от Кости Малышева и сказать: «Или под поезд, чтоб уж наверняка», — таким тоном, что я ей сразу же поверил. Что творится сейчас в ее душе? Какого цвета боль, от которой она сейчас задыхается на этой тахте? Что сделало меня таким равнодушным к ее боли? Я… меня… мне… — больше ни о чем не думаю. Что сделало меня таким: инстинкт самосохранения, трусливый страх за свою налаженную и размеренную жизнь, в которую она ворвалась, как раскаленный болид, самоуверенная, чванливая мысль, будто все горести мира — пустяки перед тем, что довелось пережить мне? Чем еще объяснить, что я ни разу не подумал, как ей горько сейчас и как горько было три месяца назад, там, на балконе: «Саша, скажи, что ты меня любишь, и я уйду с тобой, прямо отсюда, хоть на край света…» Как я посмел отделаться от этого едва слышного крика дешевыми шуточками, когда у самого меня все так и обмерло внутри?! Как я могу скрупулезно взвешивать, надолго или ненадолго хватит ее любви, словно у меня и вправду в запасе по крайней мере вечность, словно это не слепая случайность, что погиб именно Димка, а не я. Ведь стоило мне чуть потуже завязать ботинок и все могло быть наоборот. Год, месяц, день, час настоящего счастья — это же так много, так неизмеримо много!.. Они же на самом деле есть — звездные часы человечества, часы, вбирающие жизни, — какая разница, что будет потом…
Влажная клеенка холодит мне щеку, я чувствую, что приклеиваюсь к ней, как муха к липучке, красный мухомор с белыми пятнышками мерно колеблется над выключенной лампочкой модерновым абажуром, а во рту горько от водки и сигарет: удастся ли мне еще когда-нибудь выкурить вкусную сигарету?…
Что ты думаешь обо мне, Лида? Каким жалким головастиком, каким ханжой должен я тебе казаться… Не суди меня строго, все равно строже, чем сужу себя я, меня никто не осудит.
Хочешь, я расскажу тебе про одиночество. Ты спи, а я буду рассказывать. Я буду рассказывать тихо-тихо, ты и не проснешься, тебе так надо выспаться после этой идиотской прогулки… Я расскажу тебе про одиночество, когда знаешь, как скрипит каждая половица в этой комнате, — вон та, у голландки, тоненько, хлипко, приниженно, а та, у стены, резко, сухо, начальственно: скрип, скрип… Ты знаешь, что это такое — ночами валяться на тахте и искать на потолке, перечеркнутом косой лунной дорожкой, Пролив Лаперуза, словно все твое будущее зависит от того, найдешь ты его или нет. Глотать люминал и чувствовать, что он не берет тебя, считать до тысячи белых слонов, а днем идти в толпе и ничего не слышать: ни голосов, ни скрипа трамвая на повороте, ни испуганного сигнала автомобиля, упершегося в тебя радиатором, ни матерщины перепуганного шофера, — будто ты оглох и ослеп. Убегать от людей: и от тех, кто любит тебя, и от тех, кто к тебе равнодушен, — не сюда, в конуру, не на необитаемый остров, а в самого себя, раздираемого невыдуманными противоречиями и невыдуманной болью, горькой определенностью прошлого и зыбкой расплывчатостью будущего… Я расскажу тебе про одиночество, но только одна сумасшедшая мысль накатывается на меня, тяжелая, как мельничный жернов, и забивает мне глотку: а что, если ты проснешься утром и уйдешь?
В больнице отгородили фанерной перегородкой тупиковую часть коридора с большим светлым окном, получилась палата на две койки; там я пролежал все время, пока меня не выписали.
Помню, как я в первый раз очнулся в этой палате. Разлепил глаза, а надо мной потолок белый, белый и гладкий, а по нему черные трещинки бегут, как сосновые корешки. Свет полоснул по глазам, будто я долго-долго просидел в глубоком колодце, и я торопливо зажмурился. Куда это я попал? Дома у нас потолок старыми газетами оклеен, и не гладкий он, балки ребрами выпирают. А главное, пахнет как-то уж очень не по-домашнему. У нас в доме вареной картошкой пахнет и щелоком — мать у людей стирать берет, а тут запах сладкий какой-то стоит, приторный, карболки, что ли? Дай-ка посмотрю, в чем дело?
Поднимаюсь я, а подняться не могу. Будто привязали меня к кровати крепкими-крепкими веревками. Что за дурацкие шутки… Собрался я с силами да как рванусь! А в глазах мне чем-то красным как полыхнет: мол, цыц, не рыпайся…
Второе пробуждение было интереснее. Чувствую, кто-то на меня посматривает. Скосился: на соседней койке человек лежит — гора под одеялом. Лицо все в черных точечках, глаза влажные, темно-карие, как сливины, брови мохнатые…
Читать дальше