Жизнь есть смерть, и смерть есть жизнь; ласкать одну — раскрывать объятия другой. Видел же я мертвых зверей — возле горных ручьев, раздутых газами, вполне беременных плодотворной смертью. А ты, моя милая, ты — автор самой уместной нашей декларации — пусть я никогда не мог сказать тебе это и намекнуть не мог, что думаю так, — того вздутия, родившего смерть. (Мы прятали ее, мы скрывали, единственный раз за всю нашу близость напуганные; все, что было меж нами, угрожало нам. И после этого недвижного выражения нашей любви ты о немногом говорила.)
Быть может, пристрастная страстная моя, ты видела яснее остальных, никогда не желая найти то, чего мы искали через тебя, все время знала об этом и потому оставалась честна. Быть может, пусть незаслуженно, сама женственность подводила тебя ближе к тому, за что мы, отвергнутые и отвергающие, так боролись. Быть может, ты одна с самого начала прозревала нашу судьбу, пол и склонности твои таили понятия, недоступные нам.
Капает дождь; я слизываю влагу с губ. Сокол не приносит мне воли, и никакие солдаты-освободители не атакуют, поэтому приходится облегчаться прямо тут же. Надо стыдиться? Я не стыжусь. Мы по большей части вода, просто пузыри, тело — минутный водоворот, волна, что вздыбилась в потоке общего нашего пути. Самые созидательные свои месяцы мы проводим в воде, посреди жизни, и тогда нам данной взаймы, независимости, что всегда плясала на нитках, и едва ли важно, каков наш конец — сложное развязывание пут или вяжущее разложение. Достаточно пройти по этому берегу, прошаркав по песчаным знакам, не заботясь о том, задушит ли нас это удушье.
И все же, когда тепло вдоль ноги холодеет, я содрогаюсь, внезапно напуганный, точно этот поступок из детства с собою принес и детскую пугливость; и признаюсь, что я, точно ребенок, плачу. Ах, жалость к себе; думаю, мы честнее и искреннее всего, когда нам жаль себя.
Но страх мой — скорее формальность, мой милый почивший софист, губы—дрожащие, сознаюсь, не твердые — обложены пошлиной тела, но мозг по-прежнему не изумлен. И не убежден, что сейчас есть смысл отказываться от привычек. Если за бытием что-то будет, можно и не откладывать, а если — как я подозреваю — единственная пища, что воспоследует за этим аперитивом, есть пиршество червячков, то чего ради и дальше запасать укромные воспоминания, если придется прощаться, когда подступит неизбежное?
Что до пошлого интереса, желания видеть непрерывный исход жизни — еще чуть-чуть будущего вычесать из мотка настоящего, что потом провалится в прошлое и спутается вновь, — то я не ощущаю настоятельной потребности ради видения видеть то, что, я уверен, все равно кончится примерно тем же. Все возрасты, что держат нас, содержат друг друга до пределов нашего взаимопонимания, а завтра, наступив, станет всего-то следующим днем в почти бесконечной процессии дней, что следуют за днями, оно придет и уйдет, как и все остальное, как и мы; до какого-то предела оно есть, затем бесконечно дольше — нет. И если мы, кружась в водовороте вечно гаснущего отлива, утопая впервые и окончательно, хватаемся за несколько дней-соломинок, полагаю, поступаем мы так не столько в слабосильной надежде на спасение, сколько в злонамеренной надежде утащить их с собой.
А что предрассудки? В замке когда-то была часовня, наш отец, что в земле теперь, ее снес. Я, ребенок, стоял в тусклом свете громадной розетки ее окна за день до прихода рабочих, плача при мысли о том, что ее не станет, из чистой сентиментальности. Через несколько дней ее пятнистая догматическая неподвижность была уничтожена, ее выпустили на волю из металлического решета, и я стоял подле тебя на алтаре и хлопал глазами на открывшуюся живую пышность летней округи.
Само предчувствие, что за физической жизнью должно быть нечто еще, наводит меня на мысль, что оно ошибочно. Мы слишком к нему приноровились, и если уж потворствовать этой антропопатии, я бы утверждал, что реальность едва ли упустит столь соблазнительный шанс, наверняка она чувствует себя обязанной нас разочаровать. В том, как все происходит, как действует, — всеобъемлющая грубость, всеохватная недостача церемонности и почтения, — они не дают упасть всем нашим благочестивым пожиткам и самым заветным институтам, пока мы живы, они опора нам и противник, но в них — все наши стремления и упадки, все обещания и ложь, все деяния и недеяния, и они в конце сметут нас на обочину с усилием меньшим, чем способна передать метафора.
Читать дальше