Жизнь моя негодный материал для живописного полотна. Всё в ней отдельно сверкает или мутнеет мозаичными стеклышками, и собрать эти стеклышки в картину никак не удается.
Может быть, мне не хватало самолюбия и уверенности в себе? Другие ведь как-то вели нить сюжета и могли размышлять не только о том, что будут делать завтра, но и мечтать об отпуске следующей весной. Мне же легче было оперировать веками, чем загадать на минуту вперед.
Так и жил. С одной стороны — мысли о божественном узелке и растущий талант сатирика, с другой — перебивался какими-то заработками, плавно переходил с портвейна на водку, — ни перспективы, ни грядущего хотя бы признания.
От отца — вершковый рост, мизерабельность и бессмысленная любовь к прекрасному. При этом дерганые жесты неоплодотворенного таланта, тихий голос; и ни расшибленного лба, ни скандала, способного погубить репутацию, ни хотя бы прыжка с моста в реку. Фамилия, и та по заслугам — мусорная фамилия. Любимая женщина в это время свивала семейное гнездо в соседнем квартале, что если и прибавляло вдохновения для полета, то лишь с карниза.
Мама время от времени выходила замуж, благоразумно не знакомя меня со своими мужьями, иначе кого-нибудь из них я бы ненароком, но непременно обидел. Жили мы с ней сами по себе, и не было у нас общей могилки, у которой мы могли хотя бы изредка соединяться для тихой памяти, без мелочного обмена новостями.
Возможно, судьба поступала гуманно, а мы с мамой вели себя правильно. Есть особого рода деликатность — не признать родного человека и прикинуться чужим, когда терпишь крушение. Более того, иногда только так и можно спастись и уберечь другого. Спустя годы я узнал, что у мамы было несколько попыток родить, которые закончились неудачей. Вот бы мне тогда еще и эти ее погубленные мечты! Я и свою-то историю не мог ни понять, ни пережить, она ушла внутрь и продолжала существовать там незаметно. Только иногда кто-нибудь из коллег, застав врасплох незнакомое выражение лица, спрашивал сочувственно: «У тебя всё в порядке?»
Отец у Нины был украинец, мама — грузинка. Во всем ее облике было что-то виноградное, когда на виноград не падает солнце и он освещает себя изнутри накопленным в соке тусклым пламенем. Ее рыжие затаенные глаза улыбались всегда неожиданно и обдавали вот именно что нечаянной радостью. Черные косы, челка, желто-карие глаза, худые плечики и какая-то недостаточная фигурка, словно, если уж продолжать сравнение, она еще раздумывала: превращаться ей в виноград или, может быть, в козочку, орешник или осу? Но я-то в одно мгновенье увидел в ней ее будущее, а ее раздумчивость, угловатость и неопределенность свидетельствовали о глубине женской натуры, которая отчего-то знает, что красота вызревает и совершается сама собой, не требуя участия ума и воли.
Любовь пришла как воспоминание, по Платону. Я вспомнил Нину. Я видел ее однажды совсем маленьким с другого конца сада и почему-то никак не мог до нее дойти. Ах, да, между нами шумно шли мамонты, и поход их был бесконечен. Это была та девочка, в коротком пальтеце, которая вышла на минутку с мусорным ведром, и в озябших коленях ее дрожала восторженная газель.
Простое соображение, что если сам я был маленьким, то Нина еще не родилась, мне не пришло в голову.
Тут надо сказать главное: в тот момент, когда мы встретились, Нина училась в третьем классе, а я уже заканчивал восьмой.
Вы думаете, во мне взыграли амбиции Пигмалиона? Ну да. Отчасти да. Но больше было трепета, нежности и, если не робости, то великой ответственности, знакомой учителю, которому посчастливилось встретить гениального ученика.
Морализаторское время подкупило природу. Нафранченные инстинкты с ослепительной повадкой вундеркинда брали высокую ноту и задыхались от благородства мотивов. Все мы поголовно были героями мюзикла, о существовании которого еще не знали. Красота шла на материал для любого, в том числе идеологического ширпотреба, благо ее нельзя было измерить в метрах.
В пору недолгого учительства я дважды вызывался в суд свидетелем, и оба раза у меня было чувство, что это казенное мероприятие является продолжением урока литературы. Отцы говорили о посетившей их страсти к дочерям языком Пушкина и Шекспира, который я за неделю до этого внушал своим совращенным уже к тому времени ученицам.
Наши отношения с Ниной, на мое счастье, вписывались в советский матрикул. Уголовные хроники еще не были в моде, о сексуальных преступлениях газеты сообщали раз в году, как о землетрясениях, статистики работали над своими полотнами так же усердно, как художники над своими, извращения существовали, но вероятность их была не больше чем заморозки в Африке. Тотальный контроль делал людей избыточно доверчивыми в личных делах — так помечают от вторжения жизни суверенную территорию.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу