Ах, Саша! (Полегче. Полегче.) Я разговорился о Викторе, моём симпатичном и добром друге, чьи патентованные безвредность и непригодность столь удачно взывают к лучшим чувствам, чтобы не говорить о тебе. В былое время влюблённый поэт, расписывая свою молодку, не терял самообладания. Под ружьём у него стояли богатство словарного запаса, совершенство традиционных образов и собственное бесстыдство. (Как они его называли — вдохновение? Как мы его назовём — невинность?) И нервы как канаты. Конечно, чего ж не быть тогда канатоходцем. Или полководцем — во главе такой-то армии.
Но мне тяжело говорить о тебе, да и сказать нечего. То есть у меня много всего в схронах, к половине которых я и сам потерял дорогу, и я не стану рисковать, подбирая слова для невыразимых ужаса и восторга. Впрочем, всё можно при умении выразить; это вопрос не мастерства, а отваги. Или легкомыслия: когда душа не смеет выговорить, а язык как помело.
Ты хочешь, чтобы для тебя завоёвывали царства, и чего б не дала за возможность навсегда переселиться в декорации сериала «Рим». Чудаковатые, детски-безобидные фантазии, правда?
Зачем ещё снимают исторические сериалы, если не для того, чтобы ничтожество в халатике и со свежевыжатым соком отождествило себя с Клеопатрой, а ничтожество в халатище и с пивом — с Марком Антонием. Зритель, мечтай! — не доходя, конечно, до развороченного живота и тому подобных глупостей — присылай приветы на короткий номер такой-то. (Цена услуги указана без учёта НДС.)
Нет, нет. Мне досталась женщина, которая мечтать не умеет. Любая, самая невинная, мечта претворяется в её руках в опасную и увесистую действительность. Я был неприятно удивлён, когда после «Рима» меня не отправили покорять Египет. В конце концов, это обидно — до такой степени считаться ни на что не годным. Уж на то, чтобы с честью сдохнуть где-нибудь по дороге, гожусь даже я.
Здесь главное — пуститься в путь; подвиги совершаются на автопилоте. Это как с любовью: один раз отмучился и считаешь себя поумневшим, излечившимся, а потом приходит новая любовь, и ты повторяешь все те же ошибки, только ещё страшнее и непоправимее. (Идиот.)
К. Р.
Случайно придуманный мною профессор древнегреческого всерьёз занимает моё воображение. «Каким он должен быть?» — гадаю я, сочиняя план занятий для девочек или текущий отчёт для Конторы. (Насколько труднее оказалось сочинить человека.) Я вложил в эту забаву столько сил, что начал чувствовать себя двойным агентом, аккуратно и бережно созидающим креатуру для тайной игры против своих хозяев — если бы нашлись в мире силы, готовые заплатить за подрывную деятельность такого рода: древнегреческий versus порядка вещей.
Итак, прежде всего — широкая финансовая независимость. Наследственная или благоприобретенная? С одной стороны, не хочется, чтобы у моего профессора в активе были трудное детство и папа-алкоголик. Однако спецшкола и папа-секретарь горкома оставляют на человеке клеймо едва ли не хуже, и если мне нужен поэт и убийца, душа необузданная, блестящая и во всём высокомерная, не в этот питомник следует обращаться.
Единственный выход — сделать вид, что герой явился из ниоткуда, из бессистемного дыхания Бога, из ПТУ с такой же вероятностью, как из спецшколы. (Забавно. Один и тот же термин прилагался и к школе с углублённым изучением иностранных языков, и к школе полутюремного режима для трудновоспитуемых подростков. И мне ли не почувствовать эту тонкую насмешку языка над жизнью — основателю и бессменному директору элитного лицея для девочек, закрытого пансионата, в котором широким ассортиментом цветут барышни-хулиганки.) Возможно, и деньги его — ниоткудашние? Сильнее, чем репутация, пятнается богатство вопросами о происхождении, и если вовремя не замолчать, не заболтать, не налгать с три короба, сокровища запахнут сортиром. Взять хотя бы этот кабинет. Его самоуверенная роскошь уже не расскажет о годах накопления и потерь. Наборный паркет не покается, красное дерево стола и полок не выдаст, бронза письменного прибора не дрогнет; все они промолчат. Даже моя собственная рука, которая так спокойно посверкивает запонкой на столе — не рука, а ещё одна деталь обстановки. (Уж она-то ведает, что творила.) Сверкай, моя милая, слепи глаза памяти. Профессору придётся стать пижоном.
Тук-стук, на пороге появляются завуч Анна Павловна и её бумаги. Порознь они ко мне никогда не ходят. Огромная пачка бумаг увлекает за собой тщедушную старушку, которой очень удобно прятать за бумагами живые стальные глаза. Анна Павловна знает, что всегда настоит на своём, — за исключением мелочей, крошек с барского стола, которыми она считает нужным подкормить моё самолюбие, — и хитрить для этого вовсе не обязательно. Однако ей нравится представлять себя испуганной и робкой, смущаться, трепетать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу