— Чего уж проще, Елена Юрьевна, — говорил угрюмо-спокойный мужской голос. — Нас нет, а мы в это не верим. Вы хоть отдаёте себе отчёт, в какой комедии участвуете?
— Человеческая жизнь не может быть комедией, — отвечала женщина: интеллект плюс обеспокоенная нежность. — Неужели все страдания… все мечты… И мы не заслуживаем лучшего? А если не лучшего, то хотя бы того, чтобы к нам относились серьёзно… И не высмеивали невыносимое.
— Да? Из-за того, что у вас есть муж и ребёнок, и собака, и мама на пенсии, и всё это на вашей шее? Своя ноша застит глаза, верно? А если бы вы были другой, в совсем других обстоятельствах? Смотрели на Елену Юрьевну со стороны?
— Я не из-за обстоятельств такая, какая есть, и другой не стану. И не буду смеяться только из-за того, что всё перепутано.
— Конечно. Незамутнённым и чистым бывает лишь зло.
— И вы на стороне зла лишь потому, что не любите нюансов? Неужели вы ничего не чувствуете?
— Мир принадлежит тем, кто ничего не чувствует.
— Судя по вашему отношению к миру, вряд ли он вам нужен.
— Ну так скажите, что мне нужно.
Мужской голос стал совсем низким, вкрадчивым, и я подумал, что попал в свидетели извращённой и странной, но всё-таки прелюдии. Теперь он её поцелует. Сто против нуля, поцелуй продлится. А я буду тут сидеть — спасибо, что не в кадре, — дурак дураком.
Но внизу было тихо, а потом оба неожиданно засмеялись. Я подумал, что цыпочка не так проста. (Из списка К. Леонтьева здесь уместнее всего значение «доверчивый».) У неё был такой трогательный, такой приторно-ангельский голосок — сразу слышно, что блондинка. С душой и принципами.
— Вы меня дразните, дразните, — серьёзно говорит она, — а загони вас в угол и спроси «зачем», ответить-то и нечего. Просто для вас это единственная приемлемая форма человеческого общения. Вы боитесь пафоса, а он вам мерещится везде, где нет ухмылки, да? Без шуточек, как без брюк. Вы очень одиноки. — Она умолкает. — Мне так жаль.
— Конечно, вам жаль. Потому что в глубине души вы знаете, что жалость — это последнее, в чём я нуждаюсь.
И вновь оба не то что смеются, а прямо-таки ржут. Ну, вы даёте, педагоги.
Шизофреник
Ужасные слова они говорили. Я ведь понимал, что всё это на благо и, наверное, необходимо, и если сам я, например, лечусь скорее добровольно, чем принудительно, то нежелающих общество вправе заставить, превентивно обезопасив себя от потенциального убийцы или самоубийцы в моём лице, если бы я не желал. Я всегда шёл обществу навстречу, тем более что другого пути для меня и не было, но с замиранием и трепетом думал о судьбе тех, кто отвергал и не поддавался: о непримиримых, буйных, саморазрушителях. И вот теперь в эфире уважаемой радиостанции почтенные деятели, культурные столпы общества, обсуждая новый закон о принудительном лечении наркозависимых, признавали, и соглашались, и сдержанно одобряли — и пусть они были деятели и столпы, их сытые голоса звучали весомо, как у директоров мясокомбинатов.
Конечно, я знал, что от наркотиков сгорают быстрее, чем от водки, и государство должно следить за их оборотом в оба, и потребители тоже рано или поздно попадут под раздачу.
При необходимости государство отправляет таких, как я, в газовые камеры; наверное, это бесчеловечно, зато честно (хотя, по исследованиям, малодейственно, процент душевнобольных от общего числа населения через какое-то время восстанавливается на прежнем уровне), да, простите. Я ведь знаю про себя, что никогда не поправлюсь, и то, что меня, несмотря на это, лечат и обеспечивают пенсией, вызывает такой ужасный стыд; одно то, что моя вина перед людьми и историей неискупима, ещё и бюджету убыток — а мало ли кому, из числа тех, кому действительно можно, можно было бы помочь.
Совестно признаваться, но я бы предпочёл быть наркозависимым, чем тем, каков я есть. У меня были бы другие тревоги и жалобы; вот хоть этот закон — я, наверное, негодовал бы и скрывался, пустился, быть может, в бега — весь мир открыт тому, кто не боится мира, — и я был бы другим, иным, тем, кто сжимает кулак в ответ на притеснение и всем сердцем верит, что его притесняют… что тот, кого притесняют, — это он.
Моя мать не смогла с этим смириться. Она считала себя проклятой, но не виновной и отказывалась понимать, за что. Человек с религиозным сознанием, проникнутый знанием о первородном грехе, счастливо избежал бы этой ямы, но мама рухнула в неё с размаху, и чем глубже она падала, тем глубже яма росла, пока наконец не поглотила её где-то в земле антиподов. «За что? — повторяла она. — За что?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу