– Красуешься? – сказали от двери.
Женька вздрогнула и разом застегнула все пуговицы. Лиза стояла в дверях и улыбалась широко и ехидно, с пониманием и с подковыркой, иначе она не умела.
– Чего вчера на «черную кассу» не осталась? Тут только Женька вспомнила, что вчера после
получки девчонки, верно, звали ее на розыгрыш. Но Валентин ждал внизу, в пересменок, и Женька скорей побежала. Поскольку свой выигрыш она в этом году уже получила сполна и интерес, следовательно, был чисто спортивный.
– А кто вытянул? – спросила Женька.
Не отвечая, – грубая она все-таки, будто не слышит, – Лиза-с-Перевалки подошла к Женьке и протянула ей конверт. Толстый. Адреса на нем никакого не было, механически отметила Женька.
– Держи, – сказала Лиза.
– Чего держать? – сказала Женька, уже понимая, но еще не веря.
– Держи, держи, – Лиза сунула Женьке конверт прямо в карман. – Там разберешься. Девки сами решили, громким голосованием. Любитесь в своем кооперативе, чего уж.
– Я же только что получила, – тихо сказала Женька. – Надо по очереди…
– Не нарушишь – не проживешь, – сказала Лиза-с-Перевалки. И добавила грубовато: – Следующий год будешь даром на «кассу» ишачить. Гляди, не забудь.
Но грубость ее сейчас ласкала Женькины уши, благоуханна была и прекрасна. Лизонька ты моя с Перевалочки…
Лето было уже в разгаре, и окна в цехе распахнуты настежь. Теплый вечер светился в окна, отцветая сиренью, и вечер казался сейчас светлее, чем тысячи электрических ватт. Белые ночи пришли в Женькин город и длили день бесконечно. Белые платья мелькали среди кустов вдоль всех аллей. Белые брюки неслись по светлым улицам далеко за полночь, проводив платья и предчувствуя нагоняй. Даже старые дома, мрачноватые днем, которые стояли здесь вечно, обрастая сараями и сорной травой, ночью глядели на мир приветливо и бело. И ветер сушил на веревках белые панамки, одинаковые во всех дворах. Смешные и маленькие, будто носили их пупсы.
Прессы тоже недавно перекрасили в светлый тон, под стать лету. Женькин, номер 13, смотрел теперь настоящим красавцем. Лебедь, а не агрегат. Но клацал он по-прежнему резво и беззаветно. Женька похлопала пресс по крупу, поощряя прыть в конце второй смены. Никаких разговоров в цехе сейчас уже не было, разговоры увяли – как всегда к концу. Если бы не прессы, стояла бы в цехе оглушительная тишина. Каждый работал, будто один на всей фабрике. Быстро взглядывал на часы, которые едва волочили стрелками, и снова работал. Ритмично, споро и все-таки вяло, незаметно для себя – вяло, как всегда в конце. И внутри у всех медленно вызревало ожидание. Огромное ожидание, готовое лопнуть.
Оно лопалось ровно в двенадцать ноль-ноль, в полночь. По звонку. По звонку все семьдесят стульев, включая Женькин, одновременно ерзнули. Семьдесят щеток, Женькина – тоже, одновременно взлетели над прессами. Как опахала. И слюдяная пыль, разом взвихренная, заметалась по цеху, отыскивая на лету, куда мягче упасть. Женькины руки сами собой прибирали, прятали, поднимали и запирали. Наводили скорый лоск на рабочем месте. Быстрее, кажется, невозможно, но все-таки Женька обычно справлялась в числе последних. Ибо тут была скорость прямо пропорциональная числу детей, ожидавших дома.
После звонка фабрика пустела мгновенно и страшно, будто корабль, канувший разом в пучину, в ночь, в тишину. Казалось, что люди оставили ее навсегда. И странно было знать, что завтра с утра все начнется сначала – буднично, привычно, суетливо. Женька последней выскакивала на темную лестницу и теперь уже мчалась откровенно вскачь. Хотя Валентин, конечно, не денется никуда, куда ему деться.
Он ждал ее, где всегда, – против проходной, чуть поодаль, там, где начинается сквер. Под кривым тополем, шелестевшим вязко и глухо. Валентин уже спиной знал его ствол, его шершавые сгибы и острые выпады. Валентин не глядя прислонялся к тополю, и вокруг него растревоженно пахла бузина, которую никто не сажал, не сеял. Здесь Валентин ждал Женьку зимой, осенью и весной. И сейчас, летом. Когда ночи высоки и светлы. Так светлы, что просто невозможно идти домой по прямой. И пыльный «совиный глаз» светло раскачивается над проходной, выжидая минуту своего торжества. Когда его время вдруг совпадет с московским, и фабрика взорвется шумом и голосами. Взорвется по его, совиному, времени.
Читать дальше