— Ужасно.
— Нет, серьезно: я просто возьму и растворюсь вот так в убийстве без всякого страдания. Без боли и без обиды. И без каких-либо разочарований. Я…
— Ты просто будешь мертв изначально. Ты так защитишь себя от всякого зла, которое люди способны причинить тебе, что не сможешь вообще никогда ни от чего испытать ни малейшего удовольствия. Не узнаешь ни одного мгновения передышки в постоянной ненависти и подозрительности. Всю жизнь будешь стоять с мечом в руке. Постепенно начнешь убеждать себя, что и все остальные люди, как ты, потому что у тебя не будет никакой возможности, никакого инструмента узнать что-либо о них. И люди, которые будут думать, как ты, начнут убивать друг друга без малейших угрызений совести, потому что ни жизнь, ни смерть изначально не имеют никакой ценности. Ты рисуешь мир мертвых, Момик.
— Ты преувеличиваешь, как всегда. Но может, я бы согласился пожить однажды для эксперимента в таком мире. Иногда альтернатива для меня тоже не легче.
— Ты имеешь в виду жизнь здесь? Обыкновенную простую жизнь?
— Простую, да уж! Чрезвычайно простую…
— И писательство совершенно не помогает тебе? Ты всегда говорил, что это спасает тебя.
— Нет, не помогает. Я застрял. Вассерман подвел меня. Он ввел в свой рассказ младенца.
— Так, может, стоит вывести этого младенца?
— Нет, нет! Если младенец прибыл, он, как видно, должен быть там. Необходим. Ты ведь знаешь, как я пишу. Я только записываю то, что мне предложено записать, цитирую то, что уже сказано где-то в другом месте. Но на этот раз у меня нет сил. И главное — не понимаю, чего этот младенец хочет от меня! Я с трудом справляюсь с моим первым младенцем. В самом деле, в последнее время со мной происходит что-то нехорошее. Я боюсь даже говорить об этом. Иногда у меня нет сил перетащить себя из одного мгновения в следующее. Люди возбуждают во мне ненависть. Не обычное мое отвращение к ним: настоящую ненависть. У меня не хватает смелости противостоять их бессмысленной жизнедеятельности. Я иду по улице и чувствую, как мощное течение всеобщей суеты утягивает меня на дно. Слезы, например.
— Прости?..
— Я смотрю в их лица и знаю, что за тончайшей пленкой человеческой кожи скрываются слезы — где-то там, в слезном мешке.
— Люди, как правило, не плачут на улицах.
— Но слезы там присутствуют. Иногда, когда автобус внезапно тормозит возле меня на шоссе, я представляю себе всплеск слез. Весь этот неизлитый плач, который остался внутри. И не только слезы. Боль тоже. Пугающая непрочность, ранимость каждого органа в теле. И наслаждение, конечно. Жажда наслаждения, которая толкает на безумные поступки. Так много опасных грузов в таком маленьком хрупком теле. Как это выдержать? Как выстоять против всего этого? Ты понимаешь, о чем я говорю? Не отвечай мне, нет, не отвечай! Я чувствую, что у меня уже нет душевных сил понять даже то, что происходит в жизни одного человека. Если бы я не был обязан писать историю дедушки Аншела, я вернулся бы к моим «вещественным» стихам.
— Ты только знай, что я очень люблю тебя.
— Несмотря на все это? — спрашиваю я с обидой, с тоской.
— Может, как раз из-за этого всего.
— Я тебя тоже. Даже если иногда ты сводишь меня с ума этой своей спасительной наивностью.
— Ты прекрасно знаешь, что это не наивность. Как можно оставаться наивной, живя с тобой? Это решение. И кроме того — ты всегда можешь наказать меня: когда начнется это твое массовое бегство и я буду с двумя младенцами на руках и одним в животе, удирай не оглядываясь — один, без нас. Я не смогу пожаловаться, что ты не предупреждал меня.
— Договорились, — говорю я. — А газ ты выключила?
— Я думаю, что да. Но разве это так важно? А сейчас иди ко мне. Признайся, что я честно заработала тебя этим вечером.
И я поворачиваюсь к ней, мы в темноте дотрагиваемся до лиц друг друга, только до лиц, медленно-медленно, не торопясь, с примирением, скользим по ним пальцами — как будто перечитываем старые письма, и потом я врываюсь в нее со всей силой и на несколько мгновений обретаю покой: у меня есть дом, есть один человек, которого я могу коснуться без опасения, которого я не боюсь, — мы движемся так размеренно, осторожно, чтобы не сделать больно всей этой нежности, поднимаемся и опускаемся, как длинный караван, утомленный долгой дорогой, но, когда Рут кусает мои губы и дрожит, я возвращаюсь туда, в землю, выжженную и иссохшую без любви, и снова вижу на дрожащих экранах сознания те же картины. Человека. Я веду себя, как положено, не забываю в конце произвести надлежащие звуки, но уже несколько недель не испытываю никакого наслаждения: просто так. Как плевок.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу