на угадывание таинственного призыва судьбы
главной загадки всей его жизни
захлебываясь водой и отплевываясь он принюхивается к чужим запахам
принюхивается со страстным вниманием долгие часы и дни
выискивает неповторимый аромат той единственной реки
ее долгого путаного пути
биение ее пульса
а пока что солнце обжигает и делает коричневой его спину
плечи его становятся сильными и мускулистыми
он исследует вкус планктона и мякоти губок
и ни на одно мгновение не перестает прислушиваться прислушиваться
и не знал ты тогда Бруно что именно ищешь и чего просишь
была только смутная догадка
только надежда ради которой ты пустился в свой последний путь
и вдруг содрогнулся ты Бруно в сердце своем
посреди моря настигло тебя это
мимо проплыл остров Борнхольм и подступающие к самому берегу поля
светлая церковь заколыхалась над землей потому что клубы то ли тумана то ли дыма подымались к небу
и давно забытый запах коснулся твоего лица
пристал к крыльям твоего носа
покружился мгновение и уплыл дальше
тонкий ничтожный виток волнующего аромата
ты тотчас очнулся от дремы
рассек всю тьму ночи пронзил ее мечами своей памяти
искры воспоминаний брызнули из твоего сердца в темную воду и зашипели затухая
о этот неповторимый запах
ты хотел вернуться обратно чтобы вновь вдохнуть его
но крепкий упругий хенинг натянутый в тебе до боли
связал тебя по рукам и по ногам и не позволил повернуть назад
потому что лососи всегда движутся только вперед и вперед
потому что смерть гонится за ними по пятам
ты выл от тоски и сожаления
ах что это был за запах Бруно что за дивный запах
то ли дешевых духов служанки Адели
то ли родные запахи тяжелых тюков мануфактуры
в волшебной лавке твоего отца
до отказа
до высокого исчезающего во тьме потолка забитой всевозможными тканями
а может запах блестящей черешни
под прозрачной кожурой которой бродит пьяная влага
сводящий с ума запах черных вишен
которые Аделя сияющим августовским утром приносила с рынка
или сладкий до головокружения запах твоей вожделенной книги
между покоробившимися жухлыми листами которой
проносился ночной ветер и до самой глубины раздувал
пушистость столепестковой рассыпающейся розы
Так и я. На песчаном берегу Нарвии, в тихом спокойном море в июле тысяча девятьсот восемьдесят первого года я уловил тот же самый запах, постоянно, снова и снова, настигающий меня в самых неожиданных и несхожих местах: когда я прохожу мимо уличной скамейки, на которой теснятся старички, поверяя друг другу свои бесконечные истории; в холодной сырой пещере, которую я обнаружил возле своей армейской базы в Синае; между листами каждого экземпляра «Коричных лавок»; в нежной ямочке подмышки Аялы (когда она решила прекратить наш роман, в ней еще осталось достаточно порядочности, чтобы позволить мне приходить понюхать ее, когда становилось невыносимо), и возникает, разумеется, вопрос: возможно ли, что я тащу за собой этот запах и он вырывается в определенных местах наружу именно из меня? Может, это мое тело производит его как компенсацию за все прошлые утраты? Я пытаюсь расчленить эту странную смесь на составляющие: чистый запах, веявший от щек бабушки Хени; спертые тяжелые запахи животных, шкур, пота; кисловатый запах дедушки Аншела; запах мальчишеского пота, совершенно не похожий на обычный запах раздевалки возле школьного спортзала, гораздо более едкий, вызывающий неприятные, смущающие меня размышления о таинственных железах, возраст которых намного превосходит возраст этого ребенка, железах, испускающих в него свои ферменты…
Я возвращаюсь туда всегда. Это топтание на месте. Заикание. Аяла провозгласила однажды с убежденностью знатока, что автобиографический роман, который я когда-нибудь напишу, должен называться «Моя-я-я-я кни-и-и-ига!». По ее мнению, не удивительно, что самые откровенные исповедальные мои стихи попали в сборник «Круговращение вещей», который она прямо и недвусмысленно объявила «инструментом бесплодного топтания». У Аялы было много такого рода «обзерваций» (термин ее собственного изобретения), которые она любила произносить голосом, полным подчеркнутой значимости, сопровождавшейся, однако, мелкой зыбью шаловливого смеха, напоминавшей проказы ребятишек, играющих в темноте под одеялом; и всегда, когда я поддавался искушению достойно и разумно ответить ей, затеять серьезный спор, она не выдерживала и разражалась хохотом, позволяла ему завладеть всем своим существом, вся дрожала от удовольствия, мне казалось, что ее пышные телеса впитывают в себя этот безудержный смех согласно хорошо продуманному плану, в соответствии со сложной и любопытной программой: сначала смех, скрученный в тугой узел, концентрируется в одной точке, но постепенно его весть распространяется, как круги по воде, к круглому мягкому животу, к огромной груди, к маленьким прелестным ножкам, к веснушчатым рукам, которые принимаются, отчаянно вздрагивая и подергиваясь, подпрыгивать в воздухе, и только после этого веселье добирается наконец до ее круглого лица, и — самое удивительное — к этому времени у него уже недостает сил продвинуться дальше, чтобы заполнить собой ее слегка раскосые глаза; глаза всегда оставались спокойными, трезвыми и грустными. А ведь я надеялся, что здесь, в Нарвии, забуду ее.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу