— Ладно, ладно, — сказал шаман. — Это не главное. Не обо мне забота сейчас. Собаки визжали — я слышал. Все должны держать это в тайне. Когда чукчи сюда приедут зимой — пусть думают, что обоих детей мы схоронили. Так мы обманем Мельгайвача, перепутаем ему все до конца. И мальчика назовем не Ханидо, а Косчэ [15] Косчэ — от русского имени Костя.
. Девочка же пусть Халерхой и останется.
Сайрэ развел полы ровдуги, впустил солнечный свет. Это означало, что камлание кончилось.
День был в разгаре. Как и вчера, тепло и ярко светило солнце, над озером так же спокойно кружили успевшие насытиться чайки. Выходя из тордоха Нявала, люди жмурились, потом осматривались по сторонам — точно стойбище и сама земля могли как-то перемениться за эти сутки. Нет, погода была веселой, небо не почернело, все оставалось на месте. Предсказания шамана тоже сулили добро. И все-таки люди разбредались по стойбищу хмурыми, растревоженными.
В разговорах и пересудах, в хлопотах, накопившихся за две зари, остаток длинного летнего дня проскочил быстро и незаметно.
Сайрэ будто глядел в чистую воду Улуро: вечер принес хорошие вести.
Девочка Халерха спокойно дышала, не кричала, не корчилась — словно кто-то подсказывал ей, что надо терпеть — иначе хлынет последняя кровь; она не горела огнем и не остывала. А Косчэ-Ханидо, напротив, громко кричал, но этот крик мог только радовать… И в стойбище уже шли разговоры о будущем несчастнорожденных. Из Косчэ теперь не вырастет богатырь, наподобие Идилвея и Эрбэчкана, но он всегда будет помнить людские заботы и уж не сможет мириться со злом. И терпеливой, хорошей будет его жена Халерха… Говорили об этом в каждом тордохе. Говорили до тех пор, пока не заметили, что над тундрой низко стоит угрюмое, красное солнце и что вода в Малом Улуро блестит, как свежая кровь.
И сам воздух вдруг стал тревожным. В жестком негреющем свете тревожным стало казаться все — и толчея комариных туч, и длинные тени от тордохов, обрывов, бугров, от тальников, жердей и даже травы. И без того страшная озерная гладь стала доносить то непонятный всплеск рыбы, то с потемневших берегов звериный стон, рев или храпенье, которые вроде бы и не походили на звериные голоса… Беды — как стая волков: оставишь их позади и уж забудешь о них, а глянешь — впереди сидит матерый вожак, сидит, будто из-под земли выскочил… Притихло стойбище, как-то насторожилось. Смолкли громкие голоса, совсем исчезли с берега люди; появится между тордохами человек — и побыстрей скроется, выползет на четвереньках старик из-под полы ровдуги, оглядится по сторонам — и юркнет обратно, и нет его. Всех детей уложили спать… Не вернулся из тундры бешеный Эргэйуо. Где он? Что делает? И когда вернется? А если вернется тайком — что может сделать еще? Не спят, конечно, вступившие так неожиданно в схватку шаманы Мельгайвач и Сайрэ. И никто не знает, что происходит кругом. Сайрэ вдоволь насытил духов своих. Но разве покинули стойбище духи Мельгайвача? И не ждут ли они возвращения Эргэйуо?
В тревоге и не для того, чтобы сразу уснуть, забирались люди под одеяла-шкуры. А из тордохов Хулархи, Нявала и родных Эргэйуо густо валил дым: там и не собирались спать.
И только одна женщина во всем стойбище в этот вечер совсем не думала ни о каких духах. Это была племянница Амунтэгэ, неродная дочь Тачаны — Пайпэткэ. Она думала о себе и ни о ком больше.
Укрыв одеялом ноги, Пайпэткэ сидела, тупо глядя на затухавшие угольки очага. Она не плакала и не всхлипывала, но из ее маленьких, широко открытых глаз то и дело выкатывались слезы. Капли не оставляли на лице следов, но, падая на оленью шкуру, они повисали на щетинках и в свете очага горели красными огоньками — точь-в-точь, как бисеринки, которыми она вышивала кисет купцу Потонче. Пайпэткэ то и дело пыталась ухватить их пальцами, но они исчезали…
Амунтэгэ долго не появлялся в тордохе, а когда зашел, Пайпэткэ тихо сказала — нет, не ему, а так просто — самой себе:
— …Ни подарков мне, ничего. Обноски умершей старухи, линялые шкуры… Другие сироты счастливей. И чем виновата я?..
— Не ты виновата, — ответил дядя. — Духи виноваты во всем. — И опять выбрался из тордоха.
А старая Тачана стала шумно сопеть и ворочаться на шкурах-подстилках.
Ей не терпелось опять накинуться на ненавистную полоумную потаскушку, из-за которой в стойбище случилось столько несчастий. Но она боялась проговориться.
Если бы Пайпэткэ знала всю правду, знала бы то, что происходило утром в тордохе Нявала! Разве сидела б она вот так, без движения, разве бы плакала тихо и долго? У самых забитых сирот есть тоже предел терпенью — а вечер был нехороший, красный, тревожный, и, наверно, случилось бы то, что люди стойбища ждали: сирота Пайпэткэ была способна на все.
Читать дальше