И вот она вошла, Вирджиния Бридж собственной персоной, непритязательная, в двойке, с платком на голове, все также похожая на лошадь. Ее бледно-голубые глаза заморгали и заслезились в бледно-голубых клубах дыма от бесчисленных «ВН», выкуренных мною утром.
— В самом деле, Лили, — сказала Вирджиния, идя через комнату к кровати, ставя рядом свой саквояж, снимая коричневые замшевые перчатки, — в самом деле.
И я вместе с ней вернулась назад — в самом деле. Назад в Кривой проулок. Назад в этот анахроничный период начала шестидесятых, когда все смотрели ежевечерние телевизионные новости и по домам еще развозили уголь. Уголь в грязной сине-черной дерюге; уголь, плотный, как и смог, который он порождал. Шестидесятые, десятилетие густого желтого смога и клокочущей мокроты. На паршивой тумбочке (поддельный Хеппл — уайт) несколько плоских пачек «Дюморье» с фильтром. Рядом роман Дафны дю Морье в измятой к черту бумажной обложке. Тут же хрустальная пепельница, полная окурков — один еще дымится, — а я зажигаю очередную сигарету своим «Ронсоном», похожим на обрывок смога.
В тумбочке три ящика. Один для лекарств: капсулы содиумамитала; баночка хорошеньких желто-зеленых таблеток «либриум»; патентованные средства: бесполезный сироп от кашля винос, дурацкий дисприн, идиотский анадин; и прокладки — потому что, разумеется, у меня менструация. С одного конца кровь — с другого мокрота. Отвратительно. В ящике номер два на «Клинексе» лежит бутылка «Хейга». Вирджиния не раз предостерегала меня, говорила, чтобы я не пила после снотворных, ну и что?
Ящик номер три набит всякой едой, которую я утащила за последние несколько дней из кухни. Здесь полпачки дурацких «игрушечных» бисквитов Хантли и Палмера. Квадратные, тоненькие, на каждом глазурью выведен паровозик или мишка. Когда я разгрызала их своими гнилыми зубами, они хрустели и часто ранили десны. Я также расправлялась с имбирными вафлями Кроуфорда, сосала фруктовые драже «Нестле» и время от времени не отказывалась разделаться с плиткой ирисок «Каллард энд Баузер». Да, я прокрадывалась к буфету и таскала детские печенья и конфеты. Затем снова поднималась наверх и съедала их.
Вирджиния приподняла меня, пуговицы ночной рубашки расстегнулись, я ощутила запах ее гладких, намазанных «Атриксом» рук, а она сказала с сухим английским акцентом: «Лили, в самом деле, ты же не можешь ожидать, что я буду и дальше лечить тебя от хронического бронхита, если ты не готова бросить курить. Я хочу сказать, ведь тебе же известны факты…»
А факты были таковы, что примерно раз в месяц Йос уезжал играть в гольф с группой своих школьных приятелей, вечных подростков. В провинциальных городках она селилась вместе с ним в чопорных пансионах. Йос с Вирджинией были настолько респектабельны, что мысль об их связи никому не приходила в голову. Ночью они терлись друг о друга на хлопковых простынях. Он извергал пыль в ее песчаную вагину. Я терпела это с каким-то странным чувством, похожим на то, когда вы не знаете, хотите ли выкурить трубку, которую то и дело выколачиваете о каминную полку, ощущая в горле горечь табака. Нет, неправда. Я разрывалась от ревности, я выдалбливала ее долотом челн тоски. Это я хотела держать в каждой руке по эскимо, не зная, какое лизнуть.
Не Йос. Не Вирджиния, которая, прервав свою спокойную, бездушную речь, разглядывала столпившихся в комнате жирных големов, литопедиона, Грубияна, мои саркомные обои… зачем она пришла в эту подвальную квартиру — осмотреться или осмотреть меня?
Так в чем мы не сошлись с Йосом? Или с Капланом? Или с Бобом Белтейном? Или с Королем Шерсти? Кажется ли ей мое теперешнее существование возможным вариантом собственной жизни-после — смерти? Вполне могу поверить, что да. У нее был муж — инвалид. Парализованный ниже пояса. К счастью для Вирджинии, не выше. Как бы там ни было, вот я лежу здесь, и черно-белая хроника тех времен — павианов в натянутых на морды противогазах заставляют курить — прокручиваются у меня перед глазами. Черт с ним. Не могу — даже если еще раз умру. Сигареты — лучшие друзья, какие у меня когда-либо были. Они надежнее алкоголя, они приносят утешение, и от них не толстеешь. Пусть я тысячу раз умру. Они окружают меня роскошью. Окружают меня и дают мне вздохнуть снова.
Корова долбаная — которую долбал мой бык. Все их долбаное стадо, которое обслуживал мой муженек своим истекающим спермой членом длиною в ярд. Ревность разливается по моему телу — зелень, пульсирующая в разветвленной сети сосудов. Все жены, которых я когда — либо обманывала, все жены, которые обманывали меня. Я вижу, как они сходятся в поле, образуя веселый круг совокупления, в котором мне нет места. Я стою в коровьей лепешке, бедная-несчастная, а они мычат, вертят задницами и стонут. «Коробки-коробочки… и не различишь. Из заплаток-лоскутков… и не различишь».
Читать дальше