Годы летели, будто курица зерно клевала. Матвей Галаган мотался по гарнизонам, не нажив ни кола, ни двора. «Судьба такая, — вздыхал он. — У солдата и жизнь казенная». В юности Матвей Галаган легко сходился, куда бы его ни переводили, заводил дружбу с офицерами, но с возрастом совершенно обособился. Где-то у него оставалась двоюродная сестра, они вместе выросли, их отправляли на лето в деревню, где над камышами летали огромные стрекозы и стоял запах свежескошенного сена. Днем они секли прутиками старую злую крапиву, такую кусачую, что от нее не спасали даже сатиновые штаны, а на ночь им читали одни и те же сказки. «По щучьему веленью, по моему хотенью», — слушали они, забившись под одеяло, когда за окном плыла багровая луна, и на дворе, казалось, стучит костяной ногой баба-яга. Утром их поили парным молоком, и они, устроившись на сеновале, грызли карандаши, играя в слова.
— Ты умнее, — обиженно кусал он губы, когда побеждала сестра.
— Я старше, — успокаивала она. — На целый год.
Лето их сближало, они перезванивались потом целый год, обмениваясь новостями, школьными впечатлениями и семейной хроникой. В этих разговорах они находили опору, убежденные, что на свете у них есть друг. Так продолжалось до тех пор, пока однажды они не обнаружили, что повзрослели. Матвей Галаган поступил в военную академию, сестра вышла замуж, и уже много лет они как-то само собой перестали общаться. «Жизнь развела, — думал Матвей Галаган, когда случалось вспомнить сестру. — Она всех разводит». Превратившись в нелюдимого одиночку, Матвей Галаган и за интернетовской группой наблюдал, будто в замочную скважину. «Хорошо, что мы никогда не встретимся», — читал он сообщения незнакомых людей, с которыми у него никогда не возникало желания поделиться мыслями. Он был молчалив, и только выпив в компании холостых офицеров, взявших в руки гитару, подтягивал сиплым, огрубевшим от команд голосом: «Наши жены — пушки заряжены…» Однако в жизни Матвея Галагана был момент, когда он едва не исповедовался. В Страстной четверг он зашел в маленькую часовенку на городской окраине, служба уже закончилась, и худощавый батюшка с глазами чахоточного проповедовал двум старушкам-прихожанкам.
— Богатым быть хорошо, — тянул он густым басом. — Все тебя любят, все перед тобой заискивают. Ты чувствуешь себя особенным, и пусть в глубине понимаешь, что причиной всему твои деньги, но гонишь эти мысли. И действительно, какая разница, что на душе у окружающих, раз они этого никогда не покажут? — Поправив рясу, батюшка тронул нагрудный крест. — Да, богатым быть хорошо, все у тебя в друзьях. Кроме одного — Бога.
Он посмотрел в угол, где в темноте жался к стене Матвей Галаган.
— Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в сердце ближнего, — запричитали старухи.
Сквозняк колыхнул свечи, их пламя наклонилось в сторону Матвея Галагана, будто указывая на него огненными пальцами. Матвей Галаган отпрянул и мелко перекрестился.
— А кто станет оплакивать богатого, кроме его банкира? — гудел батюшка. — Богатство ограждает кованой дверью, поселяя в пустыне.
И Матвей Галаган вдруг подумал, что у него никого нет, что на свете он один-одинешенек и, умри завтра, никто не заметит. От жалости к себе у него навернулись слезы, выйдя из тени, он открыл рот, чтобы излить свое одиночество, но вместо этого сказал:
— Святой отец, я шел по жизни, как лунатик — ни о чем не думая, ничего не замечая, и только иногда, оборачиваясь, вдруг с ужасом видел, что шагал часто по карнизу крыши.
— И проходил мимо ближнего, — вставил батюшка. — Мимо тех, кто переживал за тебя, стоя внизу. Разве это тебя не ужасает? Разве это не безумие? Разве не сон?
Батюшка говорил и говорил. Уже не стало четверга, вместо него были гаснувшие свечи, запах ладана и ровный голос, который заполнял все вокруг. Исчезли старухи, Матвея Галагана охватило какое-то тоскливо-томительное ожидание, а пятница все не наступала, и, казалось, не наступит никогда.
— А может, я и сейчас сплю?
— Как всегда, — расхохотался священник и ущипнул Матвея Галагана за щеку.
Боль странным образом пронзила все тело, и Матвей Галаган проснулся — за полчаса до того, как должен был звонить будильник. Была пятница, ему предстояла служба, но он встал не сразу, как обычно, а, уткнувшись в подушку, долго кусал губы, перебирая, как четки, свою жизнь.
С женщинами Матвей Галаган сходился трудно, а расставался легко. Его всегда бросали первыми, не утруждая себя объяснениями. И только в пору его юности одна дама, собирая чемоданы, бросила: «Кто родился сычом, не умрет вороной». Тогда Матвей Галаган обиделся, а теперь был даже рад, что она ушла, и он не потратил годы на развод, в котором не сомневался. Впрочем, отношения с женщинами давно стали для Матвея Галагана вопросом академическим, он наблюдал за ними не больше, чем за птицами, тянувшимися на юг. По праздникам в гарнизонном клубе собирались офицерские жены, помыкавшие за столом мужьями, так что армейские командиры на глазах превращались в подчиненных. Матвей Галаган видел сухо поджатые губы, улыбки, существовавшие отдельно от лиц, слышал нервный смех, и всем существом ощущал наэлектризованную атмосферу, будто в пространстве между разноименными зарядами. «Тебе хватит, ты и так перебрал, — доносилось до него. — Никакого бильярда, можно хоть в праздник побыть с женой!» Это была цена семейной крепости, которую Матвей Галаган не хотел платить.
Читать дальше