Она спросила:
— Так всегда передают… когда кого-нибудь ищут?
— Узнаю эту мелодию, — сказал он. — Это не Гарри Рой. Это Альф Коен.
Внезапно она снова спросила:
— Скажите, вы Мик, да? Вы не могли бы одолжить…
Он сразу же протрезвел.
— Сам на мели, — заявил он. — Мы с вами товарищи по несчастью. Попросите у Питера. А зачем вам, собственно, в Голдинг-парк?
— Там мой дом.
— Это надо понимать — вы там живете?
— Да, — сказала она, — осторожнее! Здесь скорость ограничена.
Он беспрекословно подчинился. Поднял ногу с акселератора и пополз на скорости в пятнадцать миль. Навстречу им нестройной вереницей поплыли фонари. Свет упал на его лицо. Он был уже стар — сорок, не меньше, — лет на десять старше Фреда. На нем был полосатый галстук, и она заметила, что обшлага рукавов обтрепаны. Он получал больше десяти шиллингов в неделю, но едва ли многим больше. Волосы у него начинали редеть.
— Высадите меня здесь, — сказала она. Он остановил машину, и она вышла. Дождь все лил. Он вышел за ней на шоссе.
— Можно мне к вам? — спросил он.
Она отрицательно покачала головой. Они уже насквозь промокли. Почтовый ящик, светофор, дороги на новой застройке остались позади.
— Собачья жизнь, — сказал он ласково, не выпуская ее руки.
Дождь все барабанил по верху его дешевой машины, стекал по его лицу, за воротник, на полосатый галстук. Она не испытывала к нему ни жалости, ни влечения, только смутный страх и неприязнь. Из машины лилась страстная музыка джаз-банда Альфа Коена, и в его влажных глазах на мгновение зажегся огонек безрассудства.
— По-поехали назад, — сказал он заплетающимся языком, вяло удерживая ее руку в своей. — Поехали куда-нибудь. За город. В Мейденхед.
Она отняла руку — он не настаивал — и пошла по недостроенному шоссе к дому номер шестьдесят четыре. Ступив на выложенную разноцветными камешками дорожку, ведущую к дому, она, казалось, обрела прочную опору под ногами. Она отворила дверь и сквозь тьму и дождь услышала, как, взяв вторую скорость, машина покатила по шоссе, но не на Мейденхед, и не на Дивайзиз, и не за город. Видно, подул другой ветер.
С верхней площадки лестницы послышался голос отца:
— Кто там?
— Это я, — ответила она и объяснила: — Мне показалось, что ты забыл заложить дверь на щеколду.
— Действительно забыл?
Нет, дверь заперта. Все в порядке, — мягко сказала она и осторожной, но твердой рукой опустила щеколду. Она подождала, когда за отцом закроется дверь. Положила руки на радиатор, погрела пальцы, — отец сам его поставил, он привел дом в «порядок». «Через пятнадцать лет, — подумала она, — дом будет наш». Она услышала, как дождь стучит по крыше, но ей уже не было страшно. Зимой отец проверил каждую черепицу, дюйм за дюймом. Дождь не мог проникнуть к ним в дом. Дождь был снаружи, он барабанил по ветхому верху машины, вымывал ямы на засеянном клевером поле. Она стояла у двери, и в ней поднималось что-то похожее на отвращение, которое она всегда испытывала ко всему слабому и болезненному. «И никакой тут нет трагедии, никакой», — подумала она и почти с нежностью посмотрела на непрочную щеколду, купленную в грошовой лавчонке. Ее мог бы сорвать любой человек, но в этом доме ее поставил настоящий Человек — старший клерк агентства Бергсона.
Перевод М. Шерешевской
В ту пасху мне сровнялось пятнадцать. Сажусь я как-то ужинать, а мать мне и говорит:
— Вот и хорошо, что ты ушел из школы. Теперь можно и на работу пойти.
— Неохота мне работать, — говорю я важно.
— А все же придется, — говорит она, — не по карману мне содержать такого объедалу.
Тут я надулся, оттолкнул тарелку, будто на ней не тосты с сыром, а самые отвратительные помои:
— А я думал, что хоть передохнуть-то можно.
— И напрасно ты так думал. На работе тебе не до глупостей будет.
И тут она берет мою порцию и вываливает на тарелку Джону, младшему брату, — знает, как меня до бешенства довести. В одном моя беда — я ненаходчивый. Я бы так и расквасил физиономию братцу Джону и выхватил тарелку, да только этот недоносок сразу же все заглотал, а тут еще отец сидит у камина, прикрывшись развернутой газетой.
— Ждешь не дождешься, только бы выпихнуть меня на работу, — проворчал я.
Отец опустил газету и влез в разговор:
— Запомни: нет работы — нет и жратвы. Завтра же пойдешь искать работу и не возвращайся, пока не устроишься.
Вставать пришлось рано — надо было идти на велосипедную фабрику просить работы; мне показалось, что я опять пошел в школу, — не понимаю, зачем я только вырос. Но старик у меня был настоящий работяга, и я знал — и мозгом и нутром, — что весь пошел в него. На пришкольном участке учитель, бывало, говорил: «Ты у меня самый лучший работник, Колин, и после школы ты тоже не пропадешь», — а все потому, что я битых два часа копал картошку, пока остальные бездельничали и старались наехать друг на друга машинками для стрижки газона. После-то учитель загонял эту картошку по три пенни за фунт, а мне что доставалось? Фиг с маслом. Но работать я всегда любил — вымотаешься хорошенько и здорово себя чувствуешь после такой работы. Само собой, я знал, что работать придется и что лучше всего — самая трудная, черная работа. Смотрел я как-то кино про революцию в России, там рабочие захватили власть (мой отец тоже об этом мечтает), и они выстроили всех в ряд и заставили руки показывать, а рабочие парни стали ходить вдоль ряда и смотреть, у кого какие руки. И если кто попадался с белоснежными ручками, того сразу к стенке. А если нет — то полный порядок. Так вот, если у нас тоже так получится, я-то буду в полном порядке, и это меня малость утешало, когда я топал по улице в комбинезоне вместе со всеми в полвосьмого утра. Лицо у меня, должно быть, было перекошенное: на одной половине написано любопытство и интерес, а другая скуксилась от жалости к самому себе, так что соседка, заглянув спереди в мой циферблат, расхохоталась, распялив рот до ушей, — чтоб ей в горле провертели такую же дыру! — и заорала: «Не дрейфь, Колин, не так страшен черт, как его малюют!»
Читать дальше