— Никогда не закрывайте глаза на истину, — поучал он семью. — Не соблазняйтесь дешевыми фразами, которые вам будут навязывать. Хотя бы смелость свою мы должны сохранить: ее ведь нельзя национализировать. Смотрите в глаза очевидным фактам: мы с вами потому живем здесь, потому владеем этой квартирой, что прежних ее владельцев, к счастью , истребили всех до единого. Иначе нам просто негде было бы жить. Да… таково оно, венгерское счастье, — добавил он (nomen est omen [3] Имя — это судьба ( лат. ).
) горько.
Я любил отца. У него было серое, красивое, измученное лицо и серые, добрые, усталые глаза. Иногда дома заходила речь о том, какой богатой и наполненной жизнь была прежде, когда-то, где-то; но когда я немного подрос и лучше узнал отца, он уже служил в качестве так называемого «референта по юридическим вопросам» на некоем так называемом «государственном предприятии». «Духовное прозябание» — так он, слегка кривя губы и делая небрежный жест рукой, характеризовал эту свою неприемлемую деятельность, которую тем не менее принимал, поскольку ежедневно ею занимался. Я избежал того, что якобы является неизбежным уделом всех сыновей: бунта против отца. Против кого и против чего было мне бунтовать? Мое бунтарство тут же увязло бы в несуществующем, давным-давно перемолотом сопротивлении отца.
Зачем я все это пишу? Сам не знаю: ведь из этого ничего не следует. В мире, в котором мне дано было жить, следствия не всегда вытекали из причин, а причины не всегда служили достаточно убедительными отправными точками для происходящих событий; так что логика, которая стремится докопаться до причин, анализируя следствия, в этом мире была мнимой логикой. Думаю, в мире, в котором мне дано было жить, вообще не было логики.
Факт тот, что когда мне было лет девятнадцать-двадцать — на дворе было начало 60-х годов, — в руки мне попала одна книга. Кажется, выше я уже поминал ее; ни названия, ни автора приводить не стану, ибо имена и налипшие на них ассоциации для разных людей и в разные времена означают разное. О существовании этой книги я тогда знал только из других книг: так астроном делает заключение о существовании некоего небесного тела, исходя из особенностей движения других планет. Но книгу в то время, время непроясненных причин, достать, по какой-то непроясненной причине, было невозможно. В те годы я уныло отсиживал курс за курсом в университете, денег у меня было мало, а те, что были, я самозабвенно тратил на одно увлечение: заводил знакомства с букинистами и, экономя на обедах, приобретал старые издания. Добыв какой-нибудь увесистый том, я за три дня прочитывал его от корки до корки, сидя на скамейке в ближнем сквере: весна была в разгаре, а в комнатушке моей постоянно царил тоскливый полумрак. До сих пор помню, какой бурный прилив фантазии я испытал, прочитав, например, в этой книге о том, что 9-я симфония была запрещена к исполнению. Я ощущал себя причастным к некой немногочисленной касте особо привилегированных счастливчиков, которым доверены самые важные тайны; меня словно разбудили внезапно, чтобы в ослепительном свете судного часа открыть мне правду о безнадежном состоянии мира.
И все же я бы не стал утверждать, что именно эта книга сыграла роковую роль в моей жизни, предопределив мой нынешний род занятий. Я прочел ее, и затем она, как и другие книги, постепенно уснула, угасла в сознании, погребенная под вязкими, рыхлыми слоями всего того, что я в то время читал. О, сколько книг спит во мне, книг плохих и хороших, книг, написанных в самых разных жанрах! Сколько в моей памяти фраз, слов, абзацев, стихотворных строк, которые неожиданно, словно беспокойные квартиранты, вылезают вдруг откуда-то и слоняются в одиночестве, а иной раз поднимают у меня в голове шум и гам, и я не могу их утихомирить никакими силами. Профессиональная болезнь. Как-то раз, редактируя всемирно известные воспоминания всемирно известного режиссера, я наткнулся в них на высказывание, которое показалось мне очень правдивым: дирижер жаловался, что после напряженных репетиций он страдает бессонницей, потому что не может справиться с оркестровой шумихой, не утихающей у него в голове.
Нет, нет, литературным сотрудником, а затем издательским редактором становятся главным образом по ошибке. Во всяком случае, западней, в которую ты попадаешь, служит литература. Или, скажем точнее, чтение. Чтение как наркотик, который приятно баюкает и расслабляет, размывая, смягчая жесткие контуры довлеющей над нами жизни. Началось это, кажется, в университете, в гуще университетской дружбы, шумных, глубоких и бессмысленных споров, затягивающихся до глубокой ночи. У одного из наших друзей вдруг появилось в печати стихотворение. Перед этим он дал его нам прочесть, и ты сказал что-то очень глубокомысленное об одной паре рифм. После этого стало как бы в порядке вещей спрашивать твое мнение о том о сем. И вот ты с важным видом шагаешь по коридору, под мышкой у тебя чьи-то рукописи. Тебе свойственно теперь некоторое брезгливое высокомерие, некоторое языковое чистоплюйство, которое прочие воспринимают как тонкий и безошибочный вкус. Про тебя говорят, что ты, скажем так, «разбираешься в литературе»; и в конце концов ты сам начинаешь в это верить. Ты становишься редактором университетской газеты. Постепенно ты обретаешь умение находить лазейки в лабиринте цензурных требований — и воспринимаешь это как своего рода азартную, увлекательную игру. Дурачок несчастный! Иной раз тебя даже, бывает, конфиденциально треплют по плечу за «смелость». Спустя еще какое-то время ты усваиваешь господствующий в издательствах веселый цинизм и находишь в нем своеобразное удовольствие. В те годы еще знали, что такое запах свежей типографской краски, и еще жив был один старик писатель, который приносил в издательство свои — публикуемые по милости государства — произведения, переписанными от руки.
Читать дальше