Чего еще она не делала? Не хмурилась, не улыбалась без причины. Услышав смешное, не заливалась хохотом, а только расправляла улыбку пропорционально поводу. Сама не острила никогда, хотя ее спокойно-доброжелательные реплики порой содержали потенциальную колкость. Не было у нее той «эмоциональности», которую некоторые мои коллеги считают конститутивным признаком женской речи — впрочем, такая точка зрения, по-видимому, верна применительно к статистическому большинству Тильда свои эмоции умела не выражать, а проявлять, причем в рамках нейтрального речевого стиля; такое умение с тех пор я ценю в людях обоего пола. И еще она никогда не пускалась в долгие рассказы о себе: самый протяженный нарратив у нее не превышал трех-четырех фраз.
Мне казалось странным, что Тильда не торопилась доложить мне свою историю «до меня», и однажды в подходящую, как мне казалось, минуту, я поинтересовался ее прошлым. Глаза ее мгновенно раскрылись, в них сверкнула такая неведомая мне взрослая боль, что я тут же ушел в кусты. Право на тайну… Хотя, с другой стороны, если бы я по-взрослому и по-мужски добился бы от нее тогда откровенности, может быть, все дальше двинулось бы по-иному. Эклектика нас губит: от неосторожной твердости переходим к неуместной мягкости. Если уж начал хирургическое вмешательство — доводи до конца — иначе получается, что только пырнул ножом, как пьяный хулиган.
Сдержанность Тильды, безусловно, восходила к фамильной традиции. Отец ее был немецкоязычным международником — не то дипломатом, не то журналистом, не то разведчиком, а может быть, и тем, и другим, и третьим одновременно. Только похож он был скорее не на советского сентиментального разведчика из фильма, а на толкового немецкого шпиона, без акцента говорящего по-русски. Шестидесятилетний без намеков на пенсионерство: без морщин, лысин и «накоплений» (так в то время называли жировые излишки), белокурый, под метр девяносто нибелунг с тактично редуцированной усмешкой на непроницаемом лице. Тильда была явно не в мать — маленькую, подвижную и чуть более оживленную, но опять-таки достаточно скрытную. Отношение ко мне этих двух людей, которых я даже мысленно не мог обозначить фамильярными словами «тесть» и «теща» так и осталось непроясненным. А сам я в ту пору не успел как следует поинтересоваться своими новыми полурусскими родственниками. Отец был не совсем чтобы Зорге, но имел немало беспокойств и волнующих встреч и на немецкой и на советской территории: от Москвы до Берлина, а потом от Берлина до Барабинской степи. Судя по всему, отделался он сравнительно легко: посидевший, поседевший и похудевший вернулся в столицу подарком к совершеннолетию дочери. Молчал он о многом: думаю, полного текста его одиссеи не знала и родная Пенелопа. Ведь самое интересное, то есть самое чудовищное остается вне огласки и тем более вне литературных описаний. Наиболее жесткую и беспощадную цензуру наши мемории проходят на уровне нашего же собственного подсознания, и никакой «Мемориал» никогда не доберется до настоящей правды.
Мемориальных генсечьих барельефов на том доме еще не было, но номенклатурность его ощущалась в приглушенной солидности внешнего облика: серый каменный костюм прикрывал византийскую роскошь внутренней «спецжизни». А была ли она, роскошь? Не знаю и, в отличие от либеральных верхоглядов, не скажу «за всю» номенклатуру. Тильдины родители представляли лишь одну из разновидностей «спецлюдей», не самую характерную. Они были люди со вкусом, а таких всегда меньшинство — в любой социальной страте.
Что значит «со вкусом»? Ну, конкретно говоря, у них был, например, деревянный круг для сыров, и круг этот выставлялся на стол по-французски в конце обеда, а также по-немецки к завтраку и ужину. От иного из сыров в итоге ничего не оставалось, а какой-то мог так и уйти молчаливо-нетронутым. Здесь я нашел наконец реальный комментарий к тому месту пьесы Блока «Незнакомка», где «Человек в пальто» без всякой логики выкрикивает: «Бри!». Бри стал с тех пор и моим верным другом — наряду с Грюером, Горгонцолой, Реблошоном и некоторыми другими представителями кисломолочной корпорации. Круг здесь был, конечно, не так широк, как на родине названных лиц, но достаточен для того, чтобы проникнуться духом плюрализма и понять главный принцип всемирной практической эстетики — утолять вкус и никогда не доходить до пресыщения.
Сыр понимают языком, а не пузом, его пробуют — и только. А в России ввиду ее особого пути — то есть постоянной памяти о голоде и вечном страхе недоедания — сыров по сути не понимают. Едят помногу и одного вида — причем, как правило, просто дрянь. То, что у нас по ошибке называют «сыром», — это, конечно же, не «фромаж», не «кезе» и даже не «чиз»… Да, знаю, что некоторые искренне предпочитают «пошехонский» — пусть себе, но это люди безусловно лишенные чувства прекрасного: уверен, что ту же «Незнакомку» с ее пикантно-пряными коннотациями они на вкус (а не по учебникам) оценить не в состоянии.
Читать дальше