* * *
— Перед поездом я заехала к Юле на работу и подарила ей все подарки — тот, что был для нее, и тот, что был для Лены.
— Вот как? А почему?
— Лена не смогла найти времени, чтобы встретиться со мной. Я звонила ей несколько раз, но у нее было слишком много дел.
— А где она работает?
— В кадровом агентстве.
— Сколько ей лет уже?
— Двадцать девять.
— Не горюй, малыш. Она просто выросла. Теперь она взрослая и больше не игручая.
Йоши гладит меня по голове. Мы вернулись.
Моя пыльная родина стала совсем грустной. Теперь там словно еще просторней, еще бесприютней, и сухой, колючий, холодный ветер не утихает ни на минуту.
Наутро после концерта мы с Йоши просыпаемся в комнате Юли. Она ушла на работу и оставила нам ключи. Пока мы собираемся, все время звонит телефон. Йоши не выдерживает и снимает трубку. Звонит Юлин приятель по прозвищу Фанат: с похмелья он не смог выйти в театр, где служил сторожем, и решил бросить службу совсем. По этому поводу он позвал гостей и теперь отчаянно нуждается в двадцати рублях.
Фанат — поэт, не издавший ни одного сборника, музыкант, не выпустивший ни одного альбома, и художник, у которого ни разу не было выставки. И конечно же по совместительству горчайший пьяница. Его расточительная креативность не знает границ. По пути в магазин он рассказывает нам, что на днях случайные гости украли из его компьютера винчестер со всей записанной им музыкой, и беспечно машет рукой: еще напишу! Потом он рассказывает, как с утра ухитрился пропить порошковый огнетушитель: «Я выскочил с ним на улицу и стал кричать — хорошая вещь, в магазине четыреста рублей стоит! Подошел какой-то мужик, дал мне полтинник, забрал огнетушитель и убежал». Мы покупаем Фанату пиво, а он незаметно заводит нас в аптеку, где к пиву добавляется упаковка Терпинкода. Йоши пытается объяснить, что мы должны занести ключи Юле на работу, но Фанат настаивает на том, чтобы мы зашли к нему.
У подъезда Фаната ожидают друзья. Мы поднимаемся в квартиру; в единственной комнате на полу земля, в углу велосипед, а посередине — тахта, покрытая театральным алым плюшем. Есть что-то грустное, сладкое и очень искреннее в этих утренних посиделках с дешевым пивом. У поэтов, сидящих кружком, такие мягкие, нежные улыбки, совсем детские, совсем не сорокалетние. Они могут себе позволить целые часы этого неспешного досуга, могут позволить себе плавать в нем, как мухи в сиропе. Вавилон отнимает у нас самое дорогое — наше время, но у тех, кто на другой стороне, Вавилону его не отнять. Мы по очереди читаем стихи: я — на память, Фанат — по изодранной тетради, подруга читает стихи друга, а друг согласно кивает, потому что недавно его разбил инсульт, и теперь ему трудно говорить. Фанат дарит мне картину и поясняет: у меня было всего две краски, красная и белая, а я так хотел рисовать. Вдруг он вспоминает, что наш общий знакомый потерял огромную тетрадь его стихов, и почти радостно машет рукой: еще напишу!
Двадцать дней и три дня назад я была гибкой и мягкой и мое тело из двенадцати сочных, упругих колец бросалось в глаза яркими цветами. Я была черно-бело-желтой, как реклама билайна, как яичница-глазунья на чугунной сковороде, как Ума Турман, готовящаяся убить Билла. Редкие волоски на моих боках и спине выглядели изысканно, словно перья в прическе красавицы. Я и была красавицей, но только последняя линька должна была полностью меня преобразить.
Ровно двадцать дней назад я закончила трехдневный труд. Это был труд кружевницы, но не той, что плетет свои кружева на продажу, сутулясь и стуча десятками пар коклюшек с намотанными нитями. Это был мой единственный сакральный танец, и нить у меня была одна. Я доставала ее, белоснежную, прямиком из своего сердца, чтобы свить покров тайны для своего последнего превращения. Мой покров ничем не напоминал саван. Он выглядел так, как упаковка дорогого подарка, выдержанная в стиле хай-тек. Тончайшее полотно, благородно замятое по форме моего тела, было невесомым и прочным, оно блестело на солнце и не намокало под дождем. Мне не хватило времени на то, чтобы им налюбоваться. Начавшаяся трансформация уже лишала меня сознания.
А теперь мне было тесно. Плотный кожистый футляр, в котором я провела последние три недели в непрерывной медитации, определенно стал слишком мал. Он высох, и теперь, я чувствовала, его наполнял запах дубовой коры. В голову вдруг хлынул целый поток ассоциаций и смутных воспоминаний. Стенки чехла, внутри которого я теперь едва помещалась, на просвет давали тот золотисто-коричневый оттенок, что присущ коньяку. Дубовые бочки, вспомнила я. Те самые, из дубов леса Тронсэ, сделанные без единого гвоздя. Как и тот сосуд, в котором я нахожусь сейчас. Доля ангелов, вспомнила я. Так называют то количество коньячного спирта, что потихоньку испаряется из закрытых бочек. Мне тогда нравилось представлять себе ангелов, искристых, смеющихся, сотканных из ослепительно-белого света, являющихся в погреба за своей долей.
Читать дальше