Так вот, в тот вечер я долго бродила по дороге — в брюках и сандалиях на босу ногу. Еще не стемнело, когда я медленно вышла на тропу, которая вела к сероватого цвета вилле в глубине огромного парка, что был рядом с нашим. И тут я увидела ее прямо перед собой, когда она выходила из калитки, — в освещенном солнцем облачке пыли, поднятой ее ногами. Это было ее лицо, ее тонкое, с царственными чертами лицо с продолговатыми глазами под густыми ресницами. Прерывистым от волнения голосом, как это бывает, когда вдруг нахлынут воспоминания, я позвала ее:
— Джедла!
Она медленно, как бы нехотя растянула в улыбке губы. Я не видела ее четыре года, однако в эту минуту поняла, что ее темный взгляд всегда жил в глубине моей души, смутно волновал меня. Я почувствовала, как заколотилось мое сердце.
Мы обменялись ничего не значащим рукопожатием, и между нами воцарилось неловкое молчание. Потом она заговорила, и мне стало не по себе: я снова слышала ее низкий грудной голос, который в те времена, когда ей было восемнадцать, звучал для меня всегда сдержанно и важно. А теперь в нем слышалось плохо скрываемое желание поскорее все рассказать о себе, и блеск ее глаз, казавшихся еще более темными на фоне бледного лица, выдавал это нетерпение.
Оказывается, она десять месяцев назад вышла замуж за журналиста. Теперь они уехали из Парижа, решив обосноваться в Алжире. Пока отдыхают в М. на вилле своего приятеля. Она говорила все это с какой-то отрешенностью. Я слушала, впившись взглядом в ее лицо.
«Джедла…» — шептал во мне голос, звучавший как жалоба, как укор. Я вспоминала наш последний школьный год, наш пансион, наш лицей в маленьком провинциальном городке, дружбу Джедлы, ее необходимое для меня присутствие и тот ее взгляд, которым потом посмотрела она на меня, когда крикнула в темноту, стоя в дверях лицея, что больше не хочет дружить со мной; а я в это время пряталась в объятиях моего первого мальчика, которого считала красивым… Я запомнила этот взгляд тяжелый, жесткий, словно ей хотелось выплеснуть на меня всю свою боль, а может быть, и ненависть. Я с вызовом посмотрела на нее и улыбнулась, не сказав ни слова. Но ее холодность и особенно ее презрение ко мне так и не исчезли до самого конца этого прекрасного года — прекрасного уже только потому, что она была рядом, со светом своих глаз, со своим молчанием, со своими мечтами. И со своей тайной…
Сейчас она не пригласила меня зайти к ней и, даже узнав, что наши дома рядом и мы соседи, ничего не пообещала на будущее. Я же просила ее приходить в гости. Я была счастлива уже только тем, что снова встретилась с ней; она это знала, но ответила на мое приглашение лишь сухим «может быть». Мы расстались, обменявшись какими-то банальностями. Но я уносила теперь с собой ее хрупкий образ и груз воспоминаний о прошлом, с которым, как мне казалось, давно распростилась…
Шумный ужин закончился; в ночной прохладе растворялись последние обрывки разговоров, и наконец все отправились спать, а я одна осталась на веранде, чтобы помечтать и темноте. Невольно мой взор устремился туда, где за разделявшей нас камышовой изгородью стояла серая вилла.
Я часто в последнее время слышала голоса наших соседей, когда вопреки своей привычке шла полежать в тени какого-нибудь чудом уцелевшего дерева, чья листва еще не успела сгореть в летнем зное. У меня было теперь излюбленное местечко около камышовой изгороди, под старым лимонным деревом, на узловатых ветвях которого я когда-то, еще в далеком детстве, раскачивалась как на качелях. Но ветви спилили, и остался только один ствол, прямой, как деревянная нога. Я устраивалась под ним и дремала часами, ловя каждое дуновение ветерка.
Горло перехватывало от истомы, и мне было так хорошо, так хорошо в этом сонном оцепенении, в этом теплом мареве!.. Я даже стонала от удовольствия. За изгородью часто раздавался смех, громкие голоса, заставлявшие меня вздрагивать. Я не обращала на них особого внимания, пока один звонкий мужской голос не привлек меня. Накануне я была и вовсе удивлена, когда услышала, как он зазвучал по — арабски, на том гортанном наречии, на котором говорят жители юга страны. Мое удивление было законным: на этом модном побережье, в основном посещаемом семьями колонов и изредка чиновников, во всяком случае только европейцами, мы были единственными мусульманами. Но светлый цвет моих волос и кожи, весь мой эмансипированный облик и поведение вводили всех в заблуждение, те же, кто меня знал, не забывали напомнить, что моя мать была француженкой и, хотя она умерла, как только я появилась на свет, мой отец сумел меня воспитать, как они утверждали, «на европейский манер»… Я могла сколько угодно их всех презирать, но я была одной «из них». Я это знала, и муж моей сестры тоже и поэтому косо посматривал на мои брюки и всегда догадывался, что курю именно я, если видел в темноте на веранде огонек сигареты…
Читать дальше