— Ну что же, — сказал он, теперь я наконец узнаю ваше имя!
Мне не хотелось, чтобы он чувствовал себя победителем. Сейчас, когда он лежал вот так на траве в просторном светлом одеянии, я его не стеснялась. Я с вызовом ответила:
— Меня зовут Далилой, и я знаю Дуджу. — Из предосторожности я добавила: — Это ваша кузина, не так ли?
— Да-да, кузина… — засмеялся он. — И давно вы с ней знакомы? Впрочем, Дуджа знает всех столичных девушек с передовыми взглядами.
Умолкнув, он какое-то время разглядывал меня, потом спросил:
— А эти знаменитые собрания — они для чего?
Я подхватила его иронический тон:
— Чтобы определить роль женщины в мусульманском обществе, ее обязанности по отношению к своим угнетенным мужчинами сестрам. Знаете, это очень серьезно!
Он продолжал смотреть на меня; на миг я почувствовала себя неуютно: казалось, эти веселые глаза насмехаются над моей попыткой иронизировать.
— Да, это выглядит весьма серьезно, — сказал он, — но что-то не похоже, чтобы вы сами в это верили.
— О, я…
Пожав плечами, я села подле него. Он приподнялся на локте. Я повернулась к нему. Дом был скрыт от нас бугром; никто, кроме Мины, не явится за мной сюда. Я мысленно пожелала, чтобы она не приходила никогда.
Он наблюдал за мной. Меня это нисколько не смущало. Внезапно я с усилием подумала: почему я села? И повторила это вслух:
— Я все спрашиваю себя: почему я села?
— Я тоже! — ответил он задорно.
Мы взглянули друг на друга и одновременно рассмеялись; мы были так близко, что его и мой смех слились воедино, потом… потом его глаза завладели моими… Не сразу, но я перестала смеяться. Поднялась на ноги.
— Я буду ждать вас в ближайший четверг в четыре часа перед студией Алетти. Вы придете?
Я повернулась к нему спиной. Его голос доносился как сквозь вату.
— Мне пора уходить! — пробормотала я с некоторым сожалением, словно пробудившись от хорошего сна.
— Вы придете? — повторил он уже тише.
Не оборачиваясь, я бежала.
* * *
Когда, вернувшись к Мине, я принялась расспрашивать ее о семье Дуджи, то обнаружила, что мои подозрения в отношении Леллы забыты. Теперь они казались мне химерическими. А кузен Дуджи был так реален…
Родители Дуджи жили в доме хаджи Салаха, а ее дядя умер в прошлом году, оставив единственному сыну процветающее коммерческое предприятие, в котором тот, впрочем, участвовал с тех пор, как закончил учебу. «И как его зовут?» — нетерпеливо перебила я. Звали его Салим. «Салим!»- повторила я почти беззвучно. Мина наблюдала за мной. На лице ее промелькнула улыбка, и она принялась забрасывать меня вопросами:
— Ты его знаешь?
— Знаю, — ответила я задиристо.
Посвящать ее в эту тайну у меня не лежала душа: не хотелось привносить сюда дух сообщничества.
Но любопытство взяло верх. После недолгих колебаний я выложила все — одним духом, без всякого удовольствия. Рассказывая о том, что и приключением-то не назовешь, я осознала всю банальность своих признаний. Как объяснить, что испытываешь, когда солнце впервые лижет твою обнаженную кожу? Или свое недавнее смущение от смеха мужчины? Или, наконец, лень, вдруг накатившую на тебя в тот самый миг, когда нужно было бежать, напрочь позабыв о свидании, которое он назначил тебе чересчур уверенным голосом?
Но к чему объяснять ей то, что она должна была бы почувствовать, раз сама она не испытала этого жгучего, этого томительного любопытства? Нет, у нее не было со мной ничего общего; уже не было.
Сегодня утром меня разбудило громогласное:
— Я же тысячу раз тебе повторял: ты не пойдешь к своим!..
В испуганной тишине, какая всегда устанавливается в арабских жилищах после того, как выскажется мужчина, хлопнула дверь. Я услышала, как Фарид спускается по лестнице, выходит из дома. Настроение у меня испортилось, я снова уснула, а потом в комнату вошла Зинеб. Я с трудом разлепила веки. Она села на кровать; сквозь сон мне казалось, что она далеко.
Она потихоньку всхлипывала — видимо, оплакивать себя ей непременно надо было в моем присутствии. Я слышала, как она высморкалась, потом вновь принялась плакать — монотонно, словно обессилев, — и всхлипывания ее вполне можно было принять за стоны удовольствия. Я закрыла глаза; эти звуки мне не мешали, но я надеялась, что, видя меня неподвижной, она откажется от своего намерения, когда подойдет время, искать у меня утешения. Горести и обиды всех этих униженных жен так обычны, что вошли у них в повседневный ритуал, который соблюдают и окружающие: в свою самую горькую минуту страдалицы молчаливо требуют все тех же утешительных слов, без которых им уже не обрести покоя.
Читать дальше