С другой стороны, многие вещи не имели названий, особенно те, которые были выставлены в техническом музее Автозавода, — медные и латунные штучки, усеянные шестеренками, с коленцами трубочек и вентилей. Или те вещи, которые мы видели в иностранных фильмах, — из блестящих коробок лились напитки, ажурные черные полоски обхватывали женские ножки, какие-то записные книжечки странным образом содержали в себе громадные суммы денег. Означаемые без означающих, означающие без означаемых — все они переживались тогда в моем сознании, сталкиваясь, отскакивая, все время указывая на что-то и друг на друга; в общем, соотносясь по категориям, открытым Фуко для барочной эпохи. Это были категории «пригнанности», «соперничества», «аналогии» и «симпатии». «Пригнанность» связывала слова «выпивка и закуска» и вещи «шарф и шапка» (любопытно, что если в школе терялась шапка, то терялся и шарф, и наоборот). «Соперничество» объединяло божественные игры невидимого «Ливерпуля» и наше щелканье настольным футболом, расстегнутое пальто ранней весной и бесшабашную удаль Черного Тюльпана. «Аналогия» заключала в себе связь между собранным металлоломом и победой вьетнамцев над страшным «сайгонским режимом», между подглядыванием за переодевающимися после физкультуры девчонками и гнусными предательствами какого-то Стаховича [2] О господине Стаховиче нам постоянно бубнила учительница изящной словесности. Надо сказать, я побаивался этого слова: «стахович», «страхович», «страх», «евреи» — все стыдное было в нем. Так я до сих пор и не знаю, что это за монстр. Видно, и не узнаю никогда.
. Наконец, «симпатия» намекала на глубочайшую внутреннюю связь вещей и слов; например, слово «гандон» и картина Кустодиева «Русская Венера» (перл коллекции нашего художественного музея) связывала очевидная «симпатия». Или можно вспомнить знаменитое граффити на партах: «Хуй и пизда из одного гнезда», которое, впрочем, можно отнести и к остальным категориям — «пригнанности», «соперничества», «аналогии». В общем, как писал наш проводник в мир «слов и вещей»: «Весь объем мира, все соседства пригнанности, все переклички соперничества, все сцепления аналогии поддерживаются, сохраняются и удваиваются этим пространством симпатии и антипатии, которое неустанно сближает вещи и вместе с тем удерживает их на определенном расстоянии друг от друга». Да уж, в те времена выходцев из одного гнезда умели держать на расстоянии друг от друга.
Пройдемся же по нашему реестру слов и вещей той незабвенной поры, бессистемно, фланируя и посвистывая, цепляясь вниманием за разные пустяки. Вот, например, микрокосм гастрономической и эстетической вселенной моего детства — «Три мушкетера» Дюма. Пятнадцатиминутное чтение этой книги вызывало буквально припадок аппетита, приходилось идти на кухню и готовить себе чай с бутербродами. Или яичницу с салом, воспетую тем же Дюма в «Королеве Марго». До сих пор картинка, изображающая легендарный завтрак на бастионе под Ла-Рошелью (конечно, только из издания «Библиотеки приключений»!), является для меня наилучшим аперитивом. Лучшим художником в мире был именно автор иллюстраций в этом издании. Лучшим в мире писателем — сам Дюма; довольно долго проза, в которой нет анжуйского, аркебузов, батистовых платков, вышитых перевязей, харчевен, жареных перепелов и луидоров, оставляла меня равнодушным [3] Спрошу себя: «Отчасти это справедливо и сейчас?» Не знаю что и ответить.
. А вот двадцатикопеечная монета. В ней было все: и классический набор «сто грамм мороженого с сиропом плюс стакан лимонада», и сладостный, темный грех вечернего сеанса в кино «Дети до шестнадцати», и классический зачин к избиению шакальем в незнакомом районе — «Эй, пацан, дай двадцать копеек», и непостижимая географическая свобода — три копейки на трамвай до центра города, стаканчик кваса из бочки у Кремля, рогалик в «Первой булочной», три копейки на обратный трамвай. Еще шесть остается на следующий побег с Автозавода.
Кстати о географии и перемещениях. Наш огромный город был связан тогда весьма слабыми и непрочными нитями трамвая, троллейбуса, автобуса. Маршрутных такси не было и в помине. О метро и не мечтали. Из родного пролетарского гетто в центр Горького, в Центр, где был Кремль, где в одном магазине продавали волшебную «пепси-колу», где были какие-то упоительно звучащие «кафе», в которых видали курящих девушек, попивающих совсем уже умопомрачительные «коктейли», где в художественном музее была нарисована настоящая голая баба, а в краеведческом можно было потрогать настоящие бронзовые пушки; так вот, в этот рай вело три пути. Первый — неспешный рижский трамвай номер 11, час езды с непременным глазением в окно. Второй — столь же неспешный автобус номер 1, битком набитый работягами, клерками и рыночными торговками; в нем у окна не устроишься, да еще и билет стоит вдвое против трамвайного. И, наконец, третий — автобус-экспресс номер сорок, лихой (по тем временам), битком набитый студенческой вольницей; там и здесь проскальзывают присказки о нерезиновом салоне, плетутся мимолетные шашни. Время отличалось тогда медлительностью, поездка в центр приравнивалась к настоящему путешествию из Жюля Верна или Майн Рида: о них долго рассказывали одноклассникам, вспоминали, перебирали случаи, словечки, происшествия. Одиннадцатый трамвай «соперничал» с пустынными караванами в Сахаре и долгими переходами обозов венецианских купцов по Малой Азии. Сороковой автобус — с автозабегом из фильма «Большие гонки», с грубоватыми шуточками из боевиков с Бельмондо. Первого автобуса как бы и не существовало. Собственно, «пространство» равнялось тогда «времени», «время» было бескрайним, нечто вроде океана, в котором, впрочем, были течения. Над этим океаном, словно конструкции нефтедобытчиков, возвышались башни ритуалов. О двух я уже говорил: о ритуале «ливерпуль» и ритуале «квас и рогалик в Центре». Но были и другие, быть может, более важные. Например, «осенний ритуал». В сентябре мы с другом Колькой принимались бродить по тихим улицам самого сердца Автозавода — кварталу, выстроенному в 30-е годы на американский, фордовский манер для первых инженеров строящегося гиганта. Двух-четырехэтажные дома, почти нет машин, людей тоже. Тоскливый, горький запах кострищ — на каждом углу тлеют кучи опавшей листвы. Мы с другом методически навещали их и мочились на каждую. Совершив обход, подбирали на улицах бычки и шли курить — либо в Парк культуры и отдыха, великолепный, полный разнообразной сталинской скульптуры и павильончиков в гурзуфском стиле, либо в подвал Колькиного дома, где уже восседал парень по имени Каргишка и напевал на мотив маккартниевской «Mrs. Vanderbild»: «Мы всю ночь баклуши бьем. И всю ночь песни поем… Где же та красавица?» С этим ритуалом по категории «пригнанности» соотносится такая вещь, как пачка чая, лучше индийского, «со слоном»: когда не было курева, курили его, сооружая красивейшие самокрутки, нечто вроде козьих ножек.
Читать дальше