В тот год брат забыл о моем дне рождения. Двумя днями позже, 26 июля, он вошел в мою комнату с книгой, которую, как он знал, я мечтала иметь у себя, — «Золотой век Венеции».
— Посмотри, что я купил Марте, — сказал он, подавая мне книгу. Я стояла с подарком в руке и слушала слова брата. — Сегодня ее день рождения.
Месяцем позже брату разрешили поселиться в больнице, в небольшой комнатке при отделении, где он работал. С тех пор он никогда не ночевал дома, а я не могла навещать его, потому что боялась встретить там Марту Бернайс. Она несколько раз была у нас в гостях со своей сестрой Миной. Зигмунд часто приходил к нам, но мама занимала все его внимание, разговаривая с ним, а мы, остальные, только сидели рядом и слушали их. А он чаще всего рассказывал матери о Марте, о ее нежности и внимании, рассказывал об их прогулках по парку (ее мать всегда настаивала на своем присутствии во время их встреч), о книгах, которые он ей давал, а больше всего — об их мечте иметь собственный дом.
С тех пор как появилась Марта Бернайс и мой брат уехал из дома, я утратила ту невидимую защиту, которая дает человеку уверенность. Мама почувствовала мое бессилие и поняла, что снова может напитать меня ядом, связывавшим нас.
Тогда же появился слабый проблеск надежды — отец был уже стар и закрыл магазин, Зигмунд зарабатывал слишком мало, чтобы содержать нас, поэтому родители решили, что мои сестры и я, как и другие девушки из Вены, должны поехать на год в Париж ухаживать за детьми из живших там немецких семей. Последующие дни мои сестры проводили за изучением французского языка и радостными разговорами о Париже, а мне было достаточно и одной мысли о том, что я на двенадцать месяцев уеду далеко от матери и забуду об одержимости моего брата Мартой Бернайс, его невнимании ко всему остальному, и я надеялась на то, что утверждение, будто великая любовь со временем гаснет, правдиво.
Мои сестры и я собирали вещи, и одним сентябрьским днем — осталось меньше недели до нашего отъезда — мама сказала, что я не еду в Париж. Они с отцом не могут влезать в долги, чтобы купить целых пять билетов. Я возразила ей, что благодаря нашей работе там мы сможем многократно возместить эти деньги. Она ответила, что долг остается долгом, пока он не выплачен, а кроме того, отец болен и кто-то должен помогать ей заботиться о нем. Затем она достала четыре билета на поезд и дала их Анне, Розе, Марие и Паулине. Я услышала веселую болтовню сестер, повернулась и вышла из дому.
Я побежала к Венской больнице, вошла в отделение, где работал мой брат, нашла его в бедно обставленной комнате, в которую он переселился, и стала рассказывать о том, что случилось. Он вытирал мне слезы и утешал меня, говорил, что забота о больном отце — очень благородное дело, возвращение жизни, которую тот мне преподнес. Потом в комнату вошла Марта Бернайс, и брат, отойдя от меня, обнял ее. С тех пор я не ходила к брату в больницу. В следующий раз мы встретились, когда провожали сестер на железнодорожной станции, а потом я видела его только тогда, когда он приходил в наш дом, садился напротив матери и долго разговаривал с ней. Отец и я сидели в стороне и слушали их.
После ухода моего брата его комната пустовала. Иногда я заходила туда, смотрела на опустевшие полки, на которых некогда лежали книги вперемежку с одеждой. Если мать видела, как я стою в комнате, принадлежавшей Зигмунду, или сижу на его кровати, она ухмылялась и говорила, что Зигмунд был бы счастлив для начала иметь хотя бы такую маленькую комнатку для него и Марты.
С появлением Марты Бернайс исчез целый мир, исчезла моя близость с братом, исчез и наш мир фантазий, не успев обрести телесность, исчезла Венеция, в ней исчезли и он, и я. Иногда, вспоминая, как он здоровался со мной до появления Марты Бернайс — проводил кончиком указательного пальца сначала по моему лбу, затем по носу, по губам, — я поднимала указательный палец, словно показывала на небо, а потом скользила им по лбу, по носу, по губам.
Ощущение отверженности, осознание того, что я никому, даже самой себе, не нужна — кроме отца, который был при смерти, — сделали меня необычайно ранимой. Я могла расплакаться без причины, когда мы с родителями ели или гуляли в Аугартене. Мать снова стала повторять те слова, которые не произносила уже давно: «Лучше бы я тебя не рожала». Она чувствовала мою уязвимость и топила в ней свою ненависть. Ненависть нельзя понять до конца, нельзя познать и ее источник, так же как, по словам Сары, нельзя определить счастье, его просто чувствуешь. И может быть, ненависть, как грех и счастье, существует только в глазах того, кто ее примечает, и того, кто чувствует ее наперекор себе, — а так, это всего лишь поступки, обычные поступки и ничего больше, обычные поступки, которые, однако, отравляют жизнь тому, на кого направлена ненависть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу