Впрочем, даже если и не будешь убеждать себя, а сразу примешь бесспорную невозможность слабых деяний своих, и отступишься, и станешь забывать обо всем постепенно, то — все равно, в какую-то минуту своей жизни, когда необходимость пересилит понимание, а свет тебе будет нужен вот сейчас, а до часа его естественного прихода будет еще далеко, то выйдешь опять в непроглядную ночь и будешь взмахивать руками неустанно, и может быть, снизойдя к усилиям твоим, солнце поторопится вдруг и хоть на сотую долю раньше положенного ему природой времени коснется земли первым своим лучом.
Не знаю, с такой же энергией ли я пытался разогнать туман, который покрыл окончание уже почти восстановленного мною события — во всяком случае, я пытался. Но так и не смог заполнить промежуток меж последним разговором с Ириной Аркадьевной и… смертью… А в промежутке этом было почти два дня. И не то мне обидно, что эти два дня словно бы выпали, а то, что я никак не могу понять, почему я в эти два дня не пошел к старику. Неужто же и поговорить с ним после всего не хотелось! Положим, он, может быть, и говорить со мной не захотел бы (это так), но — почему я-то не пошел?
Что было в эти два дня? Ничего особенного не было: я читал тетради старика, виделся и говорил с Алексеем Михайловичем (он сказал, что уезжает к жене, но в подробности не вдавался, да и разговор наш не получился, так только — около да о постороннем. Хотя все теперь для меня, кроме дела со стариком, выглядело посторонним, а потому ничего и не запоминалось); еще я виделся с Коробкиным, гулял с ним по пляжу, он опять предложил покататься на водном велосипеде, но я отказался; к Ирине Аркадьевне тоже, как обещал, не пошел и тетрадей не отнес: не мог, не хотелось. Ни с кем видеться не хотелось. И Думчев не появлялся: Алексей Михайлович сказал, что не видел его с того дня (т о т день был днем поездки его к Митину и нашего «собрания» у старика).
Странное у меня было состояние: все как-то стало для меня тоскливым, и мысли в голове ворочались замедленно, и не зацеплялись одна за другую, а так — только касались мягкими вялыми боками. И я стал подумывать: а не пора ли уезжать? Сроку моего здесь оставалось с неделю, но я чувствовал, что делать мне здесь нечего, а иногда думал, что и вообще зря сюда приехал. «Ну да, — думал я, — что-то узнал; ну да — история; ну да, наконец, Марта (она, впрочем, совсем и не «ну да»), а почему так тоскливо душе, словно я потерял что-то необходимое, нужное, главное, и не то чтобы не могу найти, а не могу понять (или вспомнить) — что же я такое потерял?»
Эти два дня тянулись медленно, так, что я даже не мог бы в ту пору сказать — сколько прошло времени: оно не вливалось в меня и не выливалось, а шло мимо, хоть, может быть, и вблизи и я стоял спиной к нему, этому потоку, и безразлично слушал его равномерный шум. Может быть, во мне было чувство вины? Не только «может быть», но даже наверное было, хотя я не смог бы объяснить (тогда): перед кем? и в чем? Но вина ведь не проступок, а из чувства иногда не найдешь выходов, да и входа в него (чувство) зачастую тоже не найдешь. Я вспомнил того своего попутчика, с кого и начал свой рассказ, и когда тоска поджимала меня, я повторял его слова: «А сделал ли я кому-то, хоть одному человеку, в жизни хорошее?» — и не мог припомнить. Я успокаивал себя тем, что еще успею, но это не приносило успокоения: сделать-то я могу как будто в любую минуту своей жизни (хоть в следующую), но ведь и умереть могу в следующую, а то и в эту, ныне идущую. Но и это было неправдой, потому что сделать — трудно, и единственный путь к этому — е ж е с е к у н д н о е стремление. А как можно ежесекундно стремиться, когда есть ты сам, твои дела, заботы, прихоти, в конце-то концов. Может быть, Мирик был прав и для этого нужно сначала стать совершенным? Но… Я путался, не находил ответа и впадал в еще худшую тоску. Одно от нее было средство — действие, но — я опять вспоминал слова старика, что самое-то действие тогда, когда внутри покой. А покоя внутри не было.
Мне кажется, что я предчувствовал что-то, хотя… Но задним числом чего не объяснишь!
…Ранним утром третьего дня в дверь моей комнаты громко и настойчиво постучали. Я резко поднялся на кровати, словно меня механически выдернули из сна, и сел, замерев, ожидая повторного стука. Он не замедлил прозвучать. Но я не откликнулся. Я сидел в темноте (а рассвет растворил темноту еще только до слабой серости) и молчал. Но не успел я что-либо предположить, как столь же сильно постучали в окно и голос Коробкина громким, но словно и осторожным шепотом два раза позвал меня. «Ты что?» — в свою очередь прошептал я и сам не понял: про себя я прошептал или вслух? Коробкин, теперь уже не стуча и не зовя меня, нетерпеливо подергал дверь (впрочем, с усилием, потому что кусок штукатурки сорвался и глухо ударился об пол). Это последнее окончательно подняло меня, и я на цыпочках пробежал к двери и открыл ее.
Читать дальше