Понимаешь? Все, что кажется незаконченным предыдущему веку (или даже десятилетию), размытые очертания, непрописанные мотивы, утопленные в вибрациях света сюжеты, и наш с тобой, Алешенька, сюжет тоже, я ведь к этому на самом деле клоню, только кажется незаконченным.
Просто нужна правильная дистанция. И еще, конечно, новая мифология. Да, я думаю, надо все время что-то в себе менять. Чтобы выжить. Культура-мультура выживает ведь именно этим.
Я сейчас поняла про мистику года! Если люди пробыли вместе целый год (пускай почти целый, не важно), значит, все у них уже было. Была зима. И поцелуи на зубодробильном морозе. А иначе как бы они узнали, что сначала индевеют усы, потом челка, чуб, потом примерзают друг к другу ресницы?.. А весна? Без конца и без края… В первую ночь ты сказал, что потом нам будет лучше и лучше. Я не поверила: лучше, куда уже? А ведь было. Лучше, лучше и лучше. Лучше некуда, Алешенька! Было! Мы ходили с тобой, как пьяные боги. Соразмерные только друг другу. И все вокруг трепетало, трепетом исходило вместе с нами: боги — мы эманировали! — и поэтому над твоим балконом вырастали все новые сосульки — целый месяц, логике, климату вопреки, а над моим — впервые в жизни ласточки стали лепить гнездо. И когда ты задремывал у компьютера, я варила тебе кофе, и оно убегало, — я ведь стояла над ним, оно убегало потому, что это во мне было всего-всего через край. А каким настоящим — не в камне, не в городе, не на пикнике было у нас тобой лето. Целых десять дачных дней! Макс пустил нас к себе, не к себе, на дачу бывшего отчима, и, значит, с условием полной прополки двенадцати соток. Прополка не задалась. Но дача, которой не было у меня никогда, была! Нашей! За высоким забором. Все десять дней на замке: богам положено не стеснять своих вольных движений ничем. Зеленые кузнечики сидели на дорожках, после чего без всякого перелета раз — и оказывались травой. И лютики в мураве, подраненные, снесенные, умудренные газонокосилкой уже столькожды раз, расцветали сразу, в трех сантиметрах от земли. Стояли на коротенькой ножке, не зная, какие смешные, думали, что основательные. А мы им читали Барта — «Фрагменты речи влюбленного», с наобум открытой страницы. А голос петлял, голос смешивался с дыханием — слишком было это про нас. И про них это было тоже. Осы страстно хватали их лапками, приникали. И смешно заваливались вместе с ними на землю — стебелек-то в три сантиметра. И мы торжественно друг другу клялись, что нашим первым общим приобретением будет видеокамера. Нет, но сначала собака! — Такса. — Нет, сеттер! — Нет, такса! — Нет! Сеттер! — Такса — это и есть сеттер, выращенный под диваном. А лягушата — их сонмы, когда мы шли вдоль пруда! Всем разом им зачем-то надобилось через асфальтовую тропу. Переселение народов. Я вся на цыпочках. Вся там, внизу, в пальцах ног. Я знаю, по статистике, им положено гибнуть — именно сонмами. Только пусть это будет не через меня! Семеню. Ты же в четыре прыжка — как будто, ну, через очень большую бездну. Поскальзываешься. «Убийца! Убил?» Ты уже на земле, тебе больно, растираешь ступню: «Янка, go home!» (самое страшное твое ругательство). Под ногой банановая кожура. А в глазах — твой собачий, мой любимый испуг: не обиделась? Знаешь, ты когда мне теперь снова снишься, — полгода снов вообще не было, никаких! — ты опять смотришь так.
А потом была осень. И так мне нравилось словно бы от тебя тайком шептать твоим (не твоим, твоей квартирной хозяйки) растениям: «А во мне тоже есть семечко. И оно прорастает! Не верите? Да-да-да! Оно же во мне озимое!» И по краю твоей улыбки видеть: ты здесь, а не целиком в своем компьютере. Ты просто его озадачил. Ты озадачил его и меня. И теперь отвечал сразу за нас обоих. И воздушные шарики, которые ты вместо цветов стал приносить, — в одном большом несколько маленьких, — как же мне было от них хорошо, Алеша! (Классно, здоровски! Спасибо тебе за все!) И то, что я вдруг поняла про папины фокусы в детстве — про шарики изо рта, про появление меня на белом листе бумаги — про чудо возникновения из ничего, из темноты, из пустоты, — и чудо это было теперь во мне, через меня, мной…
Вот. А теперь в нашей девятнадцатой лекции, как любил выражаться Веревочкин, возникает новая тема, ее пишем с абзаца.
Тема подлинника. Почему, чтобы вызвать катарсис, театр «Глобус» не должен быть подлинным, а картина ван Эйка должна?
Театр «Глобус», во-первых, восстановленный, а во-вторых, восстановленный не на том даже месте, на котором во времена Шекспира стоял (хотя и неподалеку), белый, округлый, вознесенный над ступенями за черной решеткой и, значит, для прикосновения недостижимый, — а так почему-то хотелось приложиться к нему ладонями, как припадают к святыням, к Каабе, к стене Плача, — но чего бы я у него попросила? Стать «обратно» Джульеттой? Я сидела на парапете. Сзади плескалась Темза. Солнце (знаешь, апрель — самый солнечный английский месяц) уползало за краны и строящиеся небоскребы того, другого, главного берега и акварельно расцвечивало этот. Он уже не был белым, театр «Глобус», он был весь из оттенков желтоватого, розоватого, сиреневого. Он был теплым, он весь был в рефлексах — он был рефлексирующим, вот, и потому подлинным. А подлинное, ведь оно обладает удивительным свойством, оно тебя подключает к себе — всего, целиком. И меня вдруг догнала, здесь, сейчас, вводная лекция Веревочкина к Шекспиру, прочитанная там и тогда. Про судьбу, которую Шекспир изображает как общую всем, каждый его герой еще не вычленен из всеединства сущности, каждый объединен с другим общей судьбой — именно потому, что поднимается с ним из одного и того же потока. Ромео и Джульетта были обречены гибели изначально, потому что были порождены потоком взаимной ненависти двух родов… Я упрощаю, невероятно. Этот трансцендентный поток, по Шекспиру, он не в человеческом коренится, а в трагическом устройстве всего мироздания, всего космоса, в человеческое же он только выплескивается. Алешенька, это важно. Это снова про нас! Слушай внимательно. Сейчас я могу уже это тебе сказать: мы живем в другую эпоху, мы утратили чувство потока и даже чувство слова «поток»… «Мысль изреченная есть ложь» — и все, и этого нам от него довольно! Как катастрофу людям двадцать первого века, к сожалению (к счастью?), дано пережить одно: невстречу означаемого с означающим. Или даже лучше сказать так: их двойное самоубийство (потому что плохо им друг без друга!). Они и есть современные Ромео и Джульетта, вот что я вдруг там поняла. И все это архетипическое: бабушки, дедушки, род, биологическое предназначение — оно потому и всплывает во мне сейчас, понимаешь, — в опустевшей вселенной! По крайней мере, свою жизнь я трактую именно так.
Читать дальше