Сначала он различил только круглый медный резервуар лампы, стоявшей на столе, за которым всегда ели без скатерти; он заметил, что лампа коптит, оттого что фитиль выкрутили слишком высоко. Он подошел к столу, прикрутил фитиль, потому что неприятно пахло копотью. Но к этому запаху примешивалось столько других запахов: привычный запах жилой, никогда не проветриваемой комнаты, застоявшийся запах супов, сваренных, подогретых, разогретых, запах пота, исходящий от пропотевших на работе мужчин, грубого табака, который Фирмен курил, а Гюстав жевал, запах дыма, выбрасываемого из очага порывами восточного ветра, неопрятной постели, — старик Гюстав, спавший в алькове, никогда не менял простынь, — и запах жавелевой воды, которой мыли пол из красных плиток. Затем напомнили о себе привычные звуки — и прежде всего равномерное, упорное тиканье часов, к которому под утро прислушивался весь дом, погруженный во мрак, где люди уже не спят, поджидая, когда жидким, дребезжащим боем кукушка отсчитает часы. Но не слышно было сопенья старика Гюстава, и Мари не шаркала шлепанцами. А главное, недоставало чего-то важного, и Фирмен сразу почувствовал, чего именно недостает: пусть не слышно ворчливого голоса Адель, пусть Морис или батрак не сказали ему «добрый вечер» (они, наверно, в конюшне) — это пустяки, а важно то, что не слышно тонкого голоска Альбеpa, хотя мальчик, несомненно, уже давно вернулся из школы, — нет, не слышно Альбера, а ведь обычно, когда Фирмен возвращался вечером с ноля, Альбер, его дружок, его надежда, бросался к отцу и карабкался по нему, добирался до самой груди.
— Мари! — позвал Фирмен.
— Я тут.
Голос ее шел из алькова, и Фирмен удивился:
— Что ты тут делаешь?
Неужели вздумалось оправить постель, постланную в алькове? Существовало молчаливое соглашение, что там никто, кроме старика, не будет спать. «Каждому свое», — ворчливо говорил он.
— Что, Гюстав заболел? — спросил Фирмен.
— Нет. Он еще не возвратился.
Не возвратился? В такой час! Должно быть, как это случалось иногда, его утащил Обуан с собой в кафе в Монтенвиль, — он любил бывать в этом поселке, у него там были приятели, а может быть, засиделся с Обуаном в «Барабанчике» — маленьком кабачке на перекрестке дорог, ужинает там. Если Обуан платит, уж Гюстав от угощения не откажется. «Хоть чем-нибудь поживиться», — объявлял он с хитрым смешком.
— Альбер заболел, — сказала Мари.
— Альбер?
— Да. Вернулся из школы весь горячий. А теперь вот горло у него заболело, задыхается он…
Фирмену сразу пришло на мысль то же,что и его жене, — с языка сорвалось страшное слово: «Круп». Мороз пробежал у него по спине.
— Я положила его в постель Гюстава. Там, наверху, ему холодно, а здесь мы огонь поддерживать будем, — заметила Мари.
Фирмен подошел к постели. Он и не подумал сбросить с плеч черный, позеленевший от старости плащ с капюшоном, разуться и, сняв промокшие башмаки, сунуть наконец ноги в сабо, выстланные соломой, а ведь он так мечтал об этом всю дорогу. Сейчас он дрожал от мучительной тревоги.
— Альбер! — позвал он сдавленным голосом.
Но Альбер не отвечал. С постели старика Гюстава, от которой шел едкий запах грязных простыней, поднимался только стон, тихая жалоба — это стонал ребенок.
«Ах, дьявол! Неужели умрет!» — думал Фирмен.
Нет, это невозможно! Альбер дорог ему так же, как земля, как ферма, — отец это понял сейчас. Поздний ребенок, родившийся на склоне лет, когда отцу уже пошел шестой десяток, — это великое благо; благодаря ему все ночи, все дни, когда человек надрывался над работой, надеялся и терял надежду, претерпевал все беды, какие посылали ему солнце и бури, град и заморозки, короткие ливни, из-за которых полегают хлеба, внезапный зной, из-за которого они горят, так что зерно становится легким и тощим, головня, ржавчина, угрица, нападающие на пшеницу, но в конце концов все же отступающие перед защитой от них и уже не мешающие посевам давать полные, тяжелые колосья, зерно маслянистое, взращенное таким упорным, яростным трудом, обязанное именно труду, а не какому-нибудь воровству, чуду духа лукавого, зерно господне, а не «зерно дьяволово», — да, все эти месяцы труда не будут потрачены зря. Ведь все, что есть тут на ферме и вокруг нее, не должно прекратиться со смертью старика Гюстава, а затем — Фирмена. Конечно, существует Морис (Фирмен не думал о своей дочери, об Адель, теперь уже ставшей женщиной, да и не молоденькой, — ей двадцать семь лет), но Морис на семнадцать лет старше Альбера, позднего ребенка, родившегося на счастье старика отца, и именно последыш Альбер, еще до того как у него самого появятся дети, продолжит его труды, сохранит ферму «Край света» и ее восемнадцать гектаров земли, — недаром же отец поливал эту землю своим потом и столько лет трудился на ней. Нет, нельзя допустить, чтобы Альбер умер такой нелепой смертью, нельзя позволить болезни задушить ребенка.
Читать дальше