— Скажу, что внезапно приехала жена. Или, хочешь, я тебя отведу к профессору?
Кисев, колеблясь, взглянул на стул, на котором ему предстояло провести ночь.
— Иди лучше ты!.. Да захвати утром чего-нибудь поесть.
Выйдя на улицу, Урумов почувствовал такую тяжесть в ногах, словно ни разу за день не присел. Он шел медленно, перед глазами все плыло. Фонари не горели, и он с трудом угадывал дорогу. Но и останавливаться было опасно, того и гляди, просвистит пуля. А он испытывал непреодолимую потребность остановиться, подумать. Он и вправду шел к даче Грозевых. А может быть, надо было идти совсем в другом направлении.
Урумов не знал, что такое революция. Но что такое контрреволюция, он помнил прекрасно. Во время Сентябрьского восстания [9]он был студентом последнего курса, тогда к его отцу без конца приходили напуганные, охваченные ужасом люди, часами рассказывали о массовых убийствах и репрессиях в восставших районах. Но еще более сильное впечатление произвели на него события 1925 года — взрыв в соборе [10]и последовавшие затем убийства — чуть ли не у всех на глазах, в самом центре города были убиты десятки и сотни людей: депутаты, врачи, адвокаты, поэты. Он был лично знаком с Гео Милевым и просто не мог себе представить, чтобы такой исключительный человек, такая яркая личность, погиб, словно скотина на бойне. А о трагической гибели Косты Янкова рассказывали кал о необыкновенном подвиге. Урумов не мог бы точно определить, что такое величие, но в те дни он впервые почувствовал, что в какой-то степени постиг то самое святое и самое трагическое проявление человеческого духа, которое называется самопожертвованием. Янкова он как-то видел в кабинете отца — элегантный, изысканно одетый мужчина с сильным и выразительным лицом. Каждый его жест, каждое движение говорили о совершенстве и железном самообладании. Этот образ отнюдь не совпадал с его, Урумова, представлением о святых и христианских мучениках. Янков был таким же, как его отец, и в то же время совсем другим — неизмеримо более сильным и уверенным в себе и в том, чему он служил.
Но сейчас Урумов думал не об этом. Он думал о себе и о своей незапятнанной совести. Что такое совесть и как он должен поступить в этой непонятной и страшной ситуации? К чему обязывает его честь? Может быть, Кисев просто блефует, а может, Школа действительно готова выступить. Что это значит? И во что тогда все это выльется? Представить себе это было очень легко. Эти отощавшие задерганные парни, сумевшие захватить власть без кровопролития, могут потерять ее самым жестоким и кровавым образом. Их будут убивать, вешать, давить, как насекомых, танками и сапогами. Но тогда как же?
Пойти в комендатуру и сообщить о том, что готовится? Никогда никто из Урумовых не был доносчиком. А Кисев к тому же был его гостем, человеком, попросившим у него убежища и защиты. Это не укладывалось в его сознание, в его представление о чести и нравственности. Пойти и спокойно выдать человека. Своими руками поставить к щербатой от пуль стене на кладбище революции. Его ли это дело? Разве кто-нибудь спрашивал его, когда начиналась эта жестокая битва не на жизнь, а на смерть? Зачем же они теперь втягивают его в эту кровавую историю?
Но так ли уж безвинен тот, кто сейчас находился под его кровом? Если Кисев считал, что сам он вне игры, то какое право имел он втягивать в нее Урумова? И зачем он сам дал приют человеку, который готовит резню и смерть?
Урумов остановился. Вдали уже светилось окно грозевской дачи. Профессор еще не спал.
Куда же теперь? Вперед или назад?
По утрам мать часто будила ее пренеприятным образом, легонько ущипнув за нос. Еще не совсем проснувшись, Криста сморщилась и, не открывая глаз, сказала обиженно:
— Мама! Просят же тебя!.. Теперь я целый день буду нервничать.
Мать улыбнулась и включила электрокамин. Раздалось легкое приятное жужжанье, казалось, что тепло шло именно от него. Затем мать раздвинула звякнувшие металлическими кольцами шторы и вышла. Только теперь Криста открыла глаза. В окно виднелся крохотный кусочек неба, белесый и холодный, как осколок льда. Похоже, дул сильный ветер, на натянутом между домами нейлоновом шпуре беспорядочно металось по воздуху чье-то белье. Зимнее белье — прелесть, складки его становятся твердыми и звонкими, как жесть, и оно так приятно шипит под раскаленным утюгом. Криста выскользнула из-под одеяла, зевнула во весь рот, словно котенок, потом сделала с десяток движений, которые при большом желании можно было счесть утренней зарядкой. Белая в розовых цветочках фланелевая пижама делала ее несколько крупнее. Споткнувшись об электрокамин, Криста подошла к окну. День был ясный, но небо напоминало замерзшую реку — таким оно было белесым и твердым. Дул резкий ветер, белье постукивало на обледеневшем шнуре, рукава рубашек нервно махали ей, как будто она чем-то их обидела.
Читать дальше