— Как ваши дела? — поинтересовался тот, который еще ждал снега в этом году.
— Спасибо, пока жив, — ответил я, мысленно добавив: «К сожалению».
— Сегодня выдержите? — раздался голос другого.
— Как там, на улице? — в свою очередь спросил его я, делая вид, будто не расслышал его вопроса.
— Холодно, — произнес один из охранников.
— Вероятно, выпадет снег, — добавил его товарищ.
Это был тот, который раньше полагал обратное.
— Значит, хорошо, что мы здесь, а не там, — заметил я и рассмеялся, как Джек Николсон в «Сиянии». По крайней мере, в одной сцене. Оба охранника тоже расхохотались. Вероятно, они не видели этого фильма.
— Вы знаете, о чем я хочу спросить вас в первую очередь, господин Хайгерер? — начала Аннелизе Штелльмайер.
Мне нравился ее голос, ее благородное спокойствие и симметричная шапка волос, напоминающая серебристо-серый тюрбан.
Я сидел напротив нее, в середине небольшой площадки, за ней находилась так называемая свидетельская трибуна. Она представляла собой маленький пульт с микрофоном, на который было удобно опереться, когда у свидетеля возникала необходимость подумать.
Позади меня шепталась публика. Справа присяжные внимательно слушали судью. Я чувствовал их напряжение. Слева находился прокурор. Встретившись взглядами впервые за день, мы кивнули друг другу, почтительно опустив головы. Его вид меня разочаровал: он сбрил бороду. Вероятно, таким желала видеть его жена на страницах газет.
— Да, госпожа судья, я полностью согласен с предъявленным мне обвинением, — твердо произнес я.
Воздух в зале, где для полноценного ярмарочного настроения не хватало только запаха попкорна и жареных орешков, дрожал от напряжения. Похоже, я разочаровал публику своим ответом, как вратарь, пропустивши пенальти в дополнительное время.
Аннелизе Штелльмайер вздохнула, поочередно поворачиваясь к двум помощникам, сидевшим по обе стороны от нее. Одного из них, вечно заспанного старика, звали Хельмут Хель. Он поглядывал на часы, словно с минуты на минуту ожидал выхода на пенсию. До сих пор Хель не произнес ни слова и, похоже, не особенно слушал то, что говорили другие. Тем не менее он постоянно кривил рот, как бы реагируя на происходящее в зале. Не исключено, что он был глухонемой и боялся, что теперь, на последней неделе его службы, эта тайна откроется. После моей реплики он приподнял локти и снова в бессилии опустил их на стол. «Ну, что тут поделаешь!» — вероятно, означал этот жест.
Слева от Штелльмайер сидела Илона Шмидль. Поговаривали, у нее роман с президентом коллегии адвокатов. Однажды секретарша застукала их у него в кабинете. Целую неделю юристам было о чем посудачить в буфете коллегии. «Ах ты, грязный поросенок! — наверное, воскликнула она своим сюсюкающим детским голосом. — Меня-то ты так никогда не обхаживал!» Адвокаты воображали пышный бюст склонившейся над столом обманутой секретарши и честные глаза Илоны Шмидль и смеялись от души. Интересно, что мы можем представить, как выглядят в определенных ситуациях люди, которых совершенно не знаем, и как много говорит о нас то, что мы думаем о других.
А Илона Шмидль, вероятно, размахивала руками, будто отбиваясь, и кривила свои по такому случаю накрашенные губы, как героиня комикса. «Ты ничего мне не сделаешь!» — означало это.
— Ну что ж, тогда поговорим о вас, — сказала судья.
Голос ее дрожал, словно она еще не оправилась от шока. Похоже, судья до последнего момента верила в мою порядочность. Я искренне жалел ее.
Детство? Зачем это нужно?
— Ну, это было так давно… — начал я извиняющимся тоном.
Я твердо решил говорить только по существу. Вспомнил об одной прогулке в лесу в пятилетнем возрасте, когда заблудился и меня нашли лишь спустя несколько часов. Уже тогда во мне что-то сломалось, и я почувствовал, что жизнь полетела под откос.
— Запомнившиеся переживания детства? Ничего интересного, госпожа судья, — вздохнул я.
Позади меня по залу пробежал шум. Публика, похоже, ожидала услышать парочку леденящих кровь историй в стиле Хичкока.
— На Рождество небольшая елка, немного подарков, в целом — вполне праздничное настроение, — соврал я. — На Пасху — крашеные яйца. На день рожденья — торт. В день причастия — свеча в руке. На конфирмацию — часы. Летние каникулы с мамой и папой. Без роскоши, но вполне пристойно. Потом с мамой. Опять-таки скромно, но тоже неплохо.
Кем работал отец? Он преподавал философию и немецкий язык. В свободное время писал стихи. Нет, он их не публиковал, сочинял для себя. «Он был глубокий интроверт», — добавил я. Отношения с папой? Хорошие, мы нравились друг другу.
Читать дальше