Здесь изобретательно обходятся и с другой рыбой: я целенаправленно искал и нашел ракеррет — форель, которую год, что ли, выдерживают под землей, куда там омулю с душком — не всякий выдержит. Засоленную и хранящуюся в поленницах треску размачивают, варят и подают, не жалея, как дрова, из-под которых вылавливаешь деликатесную дорогостоящую вареную картофелину. Есть еще лутефиск — треска в поташе, это карбонат калия, кто забыл химию. Я ел кита в бергенском ресторане — пусть от меня теперь отвернется Бриджит Бардо и прочая Лига защиты животных. В довершение диковин упомяну коричневый сладкий сыр — гейтост: формой, цветом и консистенцией похож на хозяйственное мыло; о сходстве вкуса судить не берусь — мыла не ем.
И все же Норвегия — это лососина. Мне приходилось вдумчиво дегустировать лососевых в разных точках земного шара: в Латвии, в Канаде, на Сахалине, в Шотландии. Норвежский лосось — лучший в мире. И в кулинарных его интерпретациях норвежцы далеко впереди. Для передачи всех оттенков красного — от бледно-розового до кроваво-багрового — нужны старые мастера: не Мунк, но Мантенья. Цвет зависит от сорта, но прежде всего — от способа приготовления. В Норвегии я испробовал шестнадцать: варианты рыбы сырой, соленой, маринованной, копченой, вареной, жареной, паровой, запеченной. Вообще-то здесь это всегда было не роскошью, а средством насыщения. Еще в начале века сезонные рабочие включали в договор пункт, обязывающий нанимателя подавать лососину не чаще двух раз в неделю. Так у Гиляровского волжские бурлаки предпочитают воблу черной икре: «Обрыдла». Международная торговля и туризм изменили положение дел: норвежцы научились ценить свою красную рыбу, за которую иностранцы платили такие цены, и бросили интеллектуальные силы нации на ее оформление. У норвежского шведского стола хочется жить и умереть.
Желание нелепое: ты еще только подплываешь к самой красивой — к северу от Альп — стране. Впереди — норвежские цвета неправдоподобно опрятных деревень и городков. Впереди — черно-белая графика плато Хардангер, где в июльский зной едешь по дороге, прорубленной меж снеговых стен в три метра высотой. Впереди — капилляры мелких и крупных фьордов: узкие ущелья, налитые прозрачной зеленой водой. Впереди — глубже других (на 205 километров) врезанный в сушу Согне-фьорд, по которому плывешь, бессмысленно вздергивая фотоаппарат каждые полминуты, потому что меняется ракурс, и ты боишься пропустить тот новый шедевр, который открывается каждые полминуты. Впереди — достигнутый только скандинавами (да еще японцами) симбиоз природы и цивилизации, когда устаешь дивиться душевым автоматам на глухой пристани, детскому вагону с играми и аттракционами в обычном местном поезде, дизайнам всех без исключения интерьеров, побудке по гостиничному телевизору: с вечера набираешь на дистанционном управлении нужные цифры, и утром сам собой вспыхивает экран с бравурной музыкой и радостным пейзажем.
Впереди — деревянный, словно из сна или песни, город Берген, где блуждающая мысль возвращается к такой же ганзейской Риге, и еще — к России. Столицей Ганзейского союза был Любек, а четырьмя главными центрами — Берген, Брюгге, Лондон и Новгород. То есть богатый, сильный, процветающий порт уже был на русском севере, и если б Грозный не раздавил Новгород, Петру не надо было бы строить Петербург. Тем более шведам уже вполне успешно грозил новгородский князь. Откуда пришли бы в нашу культуру Пушкин, Достоевский, Хармс, Шостакович, Бродский? «Звезда», «Аквариум», «Митьки»? Чижик-пыжик?
Не с Невы, так с Волхова, наверное. Можно подумать, тут существуют правила. Беззаконно — сказочным образом — появился в Норвегии Эдвард Мунк.
Никто до него не писал такого одинокого человека в пейзаже и такого одинокого человека на улице. Он пренебрегал точностью деталей, и дело не в лицах и предметах, а в пустотах между ними. Так писали пустоты между словами Чехов и Беккет. «Я пишу не то, что вижу, а то, что видел», — говорил Мунк. Важнейший принцип, сразу смещающий акцент с изображенных объектов на связи между ними. Сочетание безусловного реализма с полной таинственностью. Во всех мунковских холстах присутствует тайна. Причем важно, что с нами не играют, с нами делятся: автор тоже не знает разгадки и ответа. Отсюда — восторг и трепет. Мунку было всего двадцать пять, когда он записал в дневнике: «Перед моими картинами люди снимут шляпы, как в церкви». Снимаем.
Снимаемся с якоря, толпимся на юте, глядя, как уменьшается город и нарастает фьорд. Вокруг датчане, возвращаются домой, щелкают аппаратами и языками, восхищаются видом, объясняют (по-английски, в Скандинавии все говорят по-английски), что Осло им не чужой. Еще бы — три века, до 1924-го, назывался Кристианией по имени датского короля. Знаете, и мы в том же году переименовали свою двухвековую столицу. О, у нас, северян, так много общего, за это стоит… Спускаемся в салон, к датскому аквавиту с норвежской лососиной: мы, северяне, это любим. За наш общий север! «У нас на севере зрелости нет; мы или сохнем, или гнием», — сказал Пушкин. Про кого это?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу