Это, так сказать, — «физика» стихов Айзенберга, их внешний слой, где реальная география, биографическое и историческое время существуют. Не могут не существовать, поскольку освоены тем же автором в его иной ипостаси — они наполняют его эссе, в них «персонализируются», проходя сквозь мышление автора. Эссе прозрачны — в них мы можем наблюдать за процессом, за работой сознания, «присваивающего» мир. Для внимательного читателя эссе Айзенберга — лаборатория, где Айзенберг-поэт, закрытый, иероглифически-энигматичный, «проговаривается» о себе, говоря о других.
Потому «физика», этот мир объектов, мир протяженностей, — не означающее его стихов, и не означаемое — а лишь материал для переработки. Любая физика у Айзенберга превращена в метафизику, доступную через ту интенционально заданную «ограниченность», «предельность состояния», о которой мы говорили выше. И в приведенных текстах — не Европа как место для хождения и фотографирования, и даже не Европа-история, а странная, обстающая со всех сторон невидимого «того, кто говорит», Европа-состояние. (И одновременно «субъект», о чем свидетельствует фраза «А Европа — что с ней?». Так говорят о человеке. Здесь повторяется та же фигура, вследствие которой «добрый человек» становится одновременно и субъектом и состоянием.) Причем «состояние» — одновременно и внутреннее, и внешнее — как болезнь или сон. Отсюда, видимо, и противоположение «грубого слепка» и «своего лица»; Европа как «простая душа» и Европа как «не вечный город», но «вечный сон». Предположим (насколько стихи Айзенберга, конечно, нуждаются в подобных предположениях), что это поддельная, «туристическая история», противопоставленная подлинной Европе, поддающейся только поэтическому зрению и поэтическому языку.
Собственно, о том, что стихотворение и вызвавшее его переживание — вещи тождественные, писал и сам Айзенберг в своем эссе «Уже скучает обобщение»: «В момент „художественного переживания” мы сами в какой-то степени становимся той вещью, которую переживаем, и словесная плоть вступает в отношения с нашей плотью — биением сердца, кровообращением, сокращением мускулов». И ниже: «Стиховое слово <...> содержит в одной оболочке и номинацию, и действие. Это действующее слово — слово в определенной ситуации. Действие в оболочке слова и превращает стихи в реальное событие , вторгающееся в мир, подчиняющее его своему ритму» («Переход на летнее время»).
То есть — «писать о Европе», «переживать Европу» и «быть Европой» — в такой художественной системе состояния тождественные. Удивляет лишь редкоcтное совпадение «практики» с этим манифестом, в должной степени не замеченным и предлагающим небывалую еще в нашей поэзии разновидность «метафизического», без «обобщений» («подвоха») и пышных развернутых метафор, продлевающую прочерченный Тютчевым вектор.
В сборнике вообще много тютчевского. Много ночи и смерти. Есть и природа. Все это кажется каким-то подчеркнуто классичным: хотя и, в общей логике «сжатия», эта «фрагментированная классика», лишенная цельности, как бы картинка, выхваченная или отвоеванная у — небытия? энтропии? — словом, редуцирующей силы, направляющей текст:
Бездвижный воздух сокрушен —
открыт холодному укору.
Здесь много дел в ночную пору:
срезать серпом, черпать ковшом.
В замедленных круженьях звездных
на все единственный ответ
соединит холодный свет
и вздох, взлетающий на воздух.
Как и в предыдущих текстах, перед нами «бессубъектное» переживание, созерцание как таковое, и смысл «рождается» в соположении созерцаемых объектов друг с другом. В этой картине мира — а перед нами картина мира в буквальном смысле, очищенная от подробностей, — есть воздух, серп месяца, ковш Большой Медведицы, звезды и нет человека. Собственно, именно таким образом выстроенная бессубъектность делает это стихотворение фактом поэзии XXI, а не XIX века. Любопытно, как при этом автору удается миновать век XX, словно припадая к истокам поэтической натурфилософии. Где человек? От него здесь только — вздох. Человек «спрятан» в речи. И растворен в мире. Есть еще «укор». Тоже — из ниоткуда. И «ответ». «Укор» то ли того, кому принадлежит «вздох» — вверх, то ли это исходящий от «месяца» упрек в лени — «недвижному воздуху». Скорее второе. Тогда «ответ» — это «круженье звезд». Движение, соединяющее «низ» и «верх». Как будто «анти-Кант» — есть «звездное небо», но оно не «отсылает» к сверхчувственному, а равно себе, и нет субъекта морального закона. Природа без «Я» и «сверх-Я». Так у автора получилось. Инстанция совершенной красоты, уравновешивающая экзистенциальную неуверенность.
Читать дальше