Я уже несколько раз пожалел, что приехал на эту дачу.
Меня даже пробрал страх — а ну как он повесится, если я усну. Или, там, застрелится, он же охотник. Я ведь видел Синдерюшкина с ружьём. Меня захватило противное липкое чувство ненависти к себе: я думал не о нём, а о своём спокойствии.
Мне вовсе не хотелось такой канители — вызывать полицейских, давать показания — это, а вовсе не чувство сострадания захватило меня.
Я боролся с винной дремотой, а Синдерюшкин шагнул за порог.
Опять у меня сердце как-то заныло.
Но нет, он вышел, а потом вернулся в избу такой же, как обычно. Мы сели за стол и снова стали превращать полное в пустое.
За нашими разговорами я вспомнил стихи, что мы как-то с Синдерюшкиным множили незаконным способом.
Сначала мы фотографировали их — но это оказалось чересчур дорого.
Дорогой проявитель с закрепителем, дорогая бумага и время, дороговизну которого мы не понимали.
Мы сидели несколько ночей, чтобы создать удивительно толстую книгу чужих стихов, и первым среди них была история про послание в бутылке.
Там непонятно было, где “зад” и “перёд”, и Левиафаны лупили хвостом, и корабли плыли кверху дном, сирены там были и тысяча лиц, и жизнь каких-то иностранных девиц, и было звёздное небо и старый маршрут, слова “Норд” и “Вест”, капитан и Улисс, крик белых морских удивительных птиц, а мы не могли отличить альбатроса от чайки и новую мудрость новых времён черпали из детского чтенья “Незнайки”, который познал на Луне, как устроен мир акций и мир биржевой, а всё это скоро нарушило наш покой. Сирены пели и скалы смыкались за нашей кормой. Время ушло, и кто-то стал мерить Фаренгейтом тепло, что было Цельсием для прежних нас. А кто-то лёг под снега зимы с обрезом в руке, но то были не мы. Время ушло, и осталась изба, стекло на столе и у двери дрова, в тельняшках мы были оба, и воздух спёрт. И будто Левше, являлся нам морской мохнатый чёрт. Ночь вспыхивала чужим огнём, соседи стреляли в небо, и видно было как днём, а потом снова настигала тьма, исчезали вокруг люди, дома, и снова трещал в печи какой-то стул, леший на свечку дул, и снова мы вспоминали женщин былых времён, а им и времена нипочём, они по свету разъехались кто куда, и их миновала беда.
Но мы были с ним и вспоминали, как под красной лампой смотрели вниз, где проявлялись буквы чужих стихов. Они проступали как бойцы весной, когда пригреет снега, и на полях появляется — у кого рука, у кого нога. И вот уж видно — этот упал ничком, а этот в небо глядел — и ничему не предел, строка за строкой буквы лезут, как на убой. Поэт писал о любви и былом, бутылка плыла с письмом, и будущие листы висели над ванной, будто бельё. Моряк на них прилежно плыл, но не успел он крикнуть “ё-моё”, как входил ему в бок какой-то риф. Автор в то время возил навоз в северной деревне, и этот извоз не был чужд нам. И вот он в бутылку пихал письмо и уже чувствовал под собою дно, и текст прерывался словами (размыто) — видно, потопло его корыто. Не Ляпидевский, он смог отстучать последние строки, и может, как и мы, допить, закусить и, размахнувшись, море о доставке просить.
И тут я понял, что совершенно пьян, и упал, будто красноармеец в бурьян после взмаха казачьей шашки, забыв о чистоте рубашки.
Рассвет был хмур.
Солнце ушло. Поутру я тупо смотрел в стекло.
Хозяин пришёл с вязанкой дров. И я понял, что не время снов.
Синдерюшкин уже запалил костёр — там варилось что-то. И я, шатаясь, вышел в снега менять их цвет.
Разговор был вял.
Мы снова помянули дев былых времён, а потом и мужчин. Каких-то врагов (он провожал их добрым: ну и хрен с ним).
Вдруг Синдерюшкин сказал, будто продолжая вчерашний разговор, хотя я так понял, что он его не прерывал, просто я не существовал для него как собеседник, собеседником был кто-то отсутствующий.
— Я написал так: “Здравствуй. Пишу тебе сюда, потому что открыл, как устроена нынешняя цивилизация. Можно стучать головой в стену, и от этого на стене остаются хоть какие следы. Звонить кому-то, когда твой телефон в чёрном списке, — совсем другое, в электрический век никаких следов не остаётся.
Бесполезно жаловаться. Бесполезно надеяться на то, что тебе что-то объяснят, а неизвестность страшнее отчаяния. Есть такая история: один человек отправил десяти своим друзьям анонимные записки: „Всё открылось. Беги”. И восемь из десяти скрылись из города. Неизвестность стимулирует вину — и ты придумываешь себе преступления, которые страшнее действительности. Я заслужил, чтобы мне ничего не объясняли. Я ещё меньше заслужил то счастье, что мне перепало, — и бессмысленно сетовать, что оно закончилось. Мне остаётся лишь благодарить — за всё, что остаётся в памяти навсегда, за запахи и звуки. Судьба мне сделала подарок — незаслуженный. Подарок отняли.
Читать дальше