Пушкинский Странник ради спасения души рвет все жизненные связи, бросает дом, родных, привычную жизнь и устремляется в неизвестность. Толстовские аналогии здесь очевидны. Д. Д. Благой, обративший на это внимание и раскрывший некоторые параллели, говорит о влиянии пушкинского стихотворения и «Пути паломника» Беньяна на Толстого, и в первую очередь — на его «Записки сумасшедшего». Да, Толстой, несомненно, знал и стихи Пушкина, и книгу Беньяна (что засвидетельствовано записью Д. П. Маковицкого от 22 декабря 1904 г. [13] ), но в его произведения и в жизнь сюжет ухода попадает явно не из книг. Сюжет ухода вырастает и развивается из главной толстовской темы, из главного для него и для его героев вопрошания: ЗАЧЕМ?
Задолго до «Записок сумасшедшего» и других поздних произведений, за несколько лет до «арзамасского ужаса» 1869 г. Толстой пишет первые главы второго тома «Войны и мира», в которых рассказывается о переломе в жизни Пьера Безухова. Расставшись с женой, Пьер едет в Петербург и по дороге останавливается на станции в Торжке в ожидании лошадей. Внешние обстоятельства и суть этого романного эпизода как будто предрекают то, что случится потом с самим автором во время вынужденного ночлега в Арзамасе, — с этим взаимопроникновением литературы и жизни мы то и дело встречаемся при рассмотрении сюжета ухода у Толстого. Как справедливо сказано С. Г. Бочаровым, тут «личное порождает литературное», а «литературное готовит последнее личное» [14] , жизненные и литературные сюжеты сливаются в единый многофазовый сюжет, растянувшийся на несколько десятилетий и завершившийся на станции Астапово 7 ноября 1910 г.
Пьер на станции в Торжке: «О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить и не мог перестать задавать себе. Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. <���…> „Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?” — спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: „...умрешь — все кончится. Умрешь и все узнаешь, или перестанешь спрашивать”. Но и умереть было страшно» (т. 10, стр. 64 — 65).
Коллизия по сути та же, что и в пушкинском «Страннике», и в не написанных еще «Записках сумасшедшего»: мысль о смерти ставит перед человеком последние вопросы, неразрешимые в прежних условиях жизни. Он оказывается на перепутье, а по существу — во внутреннем тупике, из которого сам выйти не может. Случается то, что Толстой в «Исповеди» (1879 — 1882) называет «остановкой жизни» (т. 23, стр. 10, 11, 46), случается это в движении, на пути — в Торжке, в Арзамасе или, как у Пушкина, во время странствования «среди долины дикой».
Еще первый исследователь «Странника» А. Габричевский отметил, что Пушкин сохраняет дантовскую аллюзию в начале повести Беньяна [15] ; развивая это наблюдение, А. Долинин показал, что Пушкин идет дальше и сознательно приближает начало «Странника» к началу «Ада» Данте [16] : «Однажды странствуя среди долины дикой…» — «Nel mezzo del cammin di nostra vita / mi ritrovai per una selva oscura / chе la diritta via era smarrita./ Ahi quanto a dir qual era e cosa dura / esta selva selvaggia e aspra e forte / che nel pensier rinova la paura!» — в переводе М. Лозинского это звучит так: «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь во тьме долины. / Каков он был, о, как произнесу, / Тот дикий лес, дремучий и грозящий, / Чей давний ужас в памяти несу!» Отсылки к Данте у Пушкина и у Беньяна говорят об одном: оба художника мыслили своих героев и случившиеся с ними потрясения как проявление общих законов развития личности, неких путей, которыми суждено пройти каждому человеку. У Беньяна этот иносказательно-обобщающий пафос очевиден и лежит в основе замысла, у Пушкина такого пафоса нет, но характер его лиризма вообще таков, что самое интимное в его устах обретает черты всеобщего, универсального опыта, — это природное свойство лирики гением Пушкина возводится в абсолют. Для Толстого же с его проповеднической страстью более чем характерно было придавать своему опыту и опыту героев нарочито учительное значение, и так он строил и описывал свою жизнь, чтобы все могли извлечь из нее общеполезный жизнестроительный смысл, — в связи с этим интересна его дневниковая запись от 23 марта 1894 г.: «Художественное произведение есть то, которое заражает людей, приводит их всех к одному настроению. Нет равного по силе воздействия и по подчинению всех людей к одному и тому же настроению, как дело жизни и, под конец, целая жизнь человеческая. Если бы столько людей понимали все значение и всю силу этого художественного произведения своей жизни! Если бы только они так же заботливо лелеяли ее, прилагали все силы на то, чтобы не испортить его чем-нибудь и произвести его во всей возможной красоте. А то мы лелеем отражение жизни, а самой жизнью пренебрегаем. А хотим ли мы, или не хотим того, она есть художественное произведение, потому что действует на других людей, созерцается ими» (т. 52, стр. 113).
Читать дальше