“А почему я перестал читать [Леонова] на середине — вот вопрос. А все дело в том, что любви у Леонова мало — он не любит своих героев, он любит сочинять. При этом у него нет настоящей боли за них, настоящего сочувствия. Как приятно, что одновременно с этим я читал ёВойну и мир”: Толстой может ненавидеть своих героев, но он, как принято выражаться, позиционирует себя по отношению к ним. Это не повествование ради того, чтобы просто повеселиться со словами: если он описывает руки Анны Карениной, то видно, как он влюблен в эти руки. И вот этого я не обнаружил у Леонова. Я думаю, что это какой-то нравственный дефект, который не позволяет мне считать его по-настоящему великим писателем. Хотя он большой писатель, конечно”.
Леонид Максименков. Иван Денисович в Кремле. — “Огонек”, 2012, № 45, 12 ноября < http://www.kommersant.ru/ogoniok >.
“Повесть никому тогда неведомого автора со сложной фамилией Солженицын была направлена в типографию для напечатания в 11-м, ноябрьском номере журнала ёНовый мир” Александра Твардовского в начале месяца. К 18 ноября 1962 года тираж отпечатан и доставлен на почту — для сортировки и отправки подписчикам. А вечером 19 ноября около двух тысяч экземпляров журнала с историей Ивана Денисовича завезены в Большой Кремлевский дворец, где проходит расширенный пленум ЦК КПСС. По-видимому, негласные информаторы сообщают Хрущеву о царящих в кулуарах „мнениях” и „настроениях” участников пленума об этой повести. Вероятно, эти комментарии были настолько неоднозначными, что Хрущев решается объяснить постановление Президиума ЦК опубликовать повесть Солженицына”.
“Прежде чем перейти к цитатам, стоит отметить, что Хрущев на пленуме говорил, а его слушатели воспринимали повесть Солженицына в увязке с еще одним автором и литературным произведением, которое в момент публикации потрясло страну не меньше, чем Иван Денисович. Речь идет о Евгении Евтушенко и его стихотворении „Наследники Сталина”, которое было напечатано в „Правде” за месяц до пленума — в разгар Карибского кризиса, 21 октября 1962 года („Покуда наследники Сталина живы еще на земле, / Мне будет казаться, что Сталин еще в Мавзолее”)...”
Борис Межуев. Молчание великого Странника. — “Известия”, 2012, на сайте газеты — 20 ноября.
“В Борисе Стругацком был заметен какой-то глубокий человеческий надлом, и экзистенциальный, и религиозный одновременно. Он никогда не говорил об этом прямо и откровенно, и тем не менее я убежден, он на самом деле в своих повестях и романах говорил только об этом. Во всех произведениях, отмеченных особым творческим участием младшего из братьев, этот человеческий надлом очень ярко давал о себе знать. Легче всего назвать его словом „мизантропия”, но я думаю, реально дело было гораздо глубже, потому что Борис Натанович очень основательно все продумал, продумал даже основания собственной „мизантропии”. Я осмелюсь предположить, что Стругацкий продумал и осознал даже мотивы своего уникального для советского писателя презрения к читателю”.
Борис Межуев. Тайна “Мира Полдня”. — “Гефтер”, 2012, 28 ноября < http://gefter.ru >.
“Важнейшее отличие Стругацких от Ефремова — во взгляде на природу человека. Позиция Ефремова понятна и проста. Человек по природе добр и замечателен, злое в нем — продукт извращенных общественных отношений, а также, в особенности, тлетворного влияния иудеохристианства. Ефремов вслед за официальным марксизмом следует гуманистической руссоистской традиции, не придавая никакого значения антропологическим открытиям Ницше и Фрейда. <...> Фактически то новое, что вносят Стругацкие в советскую фантастику, если не в советскую культуру в целом, — это представление о том, что человек по своей природе, именно биологической природе, уязвим и несовершенен”.
“Если идеологические истоки ефремовского гуманизма обнаружить совсем несложно, то мотивы пессимизма Стругацких не слишком ясны. Ведь, в сущности, разрывая с Ефремовым и всей этой языческо-гуманистической традицией, в которой вполне законное место занимает и марксизм, они возвращаются к близкому иудеохристианскому видению человека как „падшего, грешного существа”. Однако Стругацкие демонстративно и принципиально отвергают религию. Из всей религии Завета они как будто усваивают только одно, опуская все остальное, — идею грехопадения (категорически неприемлемую для язычника Ефремова). Из данного фундаментального отличия во взглядах двух фантастов проистекает их несходство и в другом существенном аспекте — в отношении к цивилизации матриархата”.
Читать дальше