Наука о литературе родилась в самом «западническом» городе России, конечно, не случайно. И умереть ей суждено было тогда, когда на смену космополитизму и революционному утопизму пришел узкий национализм сталинского образца, принявший совсем уж гротескные формы в период борьбы с так называемыми «безродными космополитами». Последнее было эвфемизмом (из номенклатурного фольклора тех лет: «Чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом»). Неудивительно, что антисемитская кампания, волнами катившаяся по стране с конца войны до самой смерти Сталина, в полном соответствии с литературоцентризмом русской культуры, приняла формы борьбы в области литературы.
Описанная в книге история травли «безродных космополитов» была историей борьбы с евреями, большинство которых были русифицированы настолько, что давно забыли о своих еврейских корнях. Однако сталинизм, подобно нацизму, «бил не по паспорту». Как пишет Дружинин, «евреев избирали именно по крови, и именно по крови их причисляли к „безродным космополитам”... В СССР конца 1940-х гг. именно рабочие места стали основным трофеем, за который шла борьба: руководство страны позволило под предлогом борьбы с космополитизмом освободить большое число высокооплачиваемых рабочих мест, которые прежде были заняты евреями... То обстоятельство, что в области литературоведения предстояло нейтрализовать не просто евреев, а еще и неординарных ученых, лишь делало их участь еще печальней». Здесь Дружинин ссылается на точное замечание Юрия Слезкина из его «Эры Меркурия»: «Трудность для евреев состояла не в том, что они слишком сильно любили Пушкина (невозможно жить в России и слишком сильно любить Пушкина), а в том, что это у них слишком хорошо получалось». Это были обрусевшие — родные (а отнюдь не безродные) — космополиты . Ясно, однако, что космополитизм был несовместим с послевоенной имперской идеологией советского величия. Несовместимой с ней оказалась и наука как таковая. Власть не ошиблась, ассоциировав науку о литературе с космополитизмом. Она била в десятку. Так, чтобы никому не пришло в голову шесть десятилетий спустя задаться вопросом о том, «почему современная литературная теория произошла из России» и — главное — «почему она сейчас мертва?».
Она мертва потому, что ее убили.
Двухтомное «документальное исследование» Петра Дружинина (его точнее было бы назвать «расследованием») — история этого убийства. Попутно замечу, что для «исследования» книга Дружинина слишком «документальна»: без преувеличения, четыре пятых ее объема — это цитируемые документы. Большей частью, цитирование идет страницами петитом с перебивками в одну строку. Позиция автора ясна: он отступает перед свидетельством, перед документом. Собственно, выстраивание документов в исторический нарратив и составляет содержание 1300 страниц текста. Работа исследователя в этих условиях технически сводится к работе монтажера, но содержательно — к работе обвинителя.
Всю жизнь занимаясь сталинской культурой, я, как мне казалось, давно привык к царившим в ней нравам. И все же должен признать, что эта книга — невыразимо тяжела для чтения. Это своего рода «Смерть Ивана Ильича» в масштабах «Войны и мира»: долгая и тяжелая история умирания науки, убийства живой мысли, моральных терзаний и публичных унижений честных людей, испытание их воли, чести и достоинства, история торжества хамства и невежества, история предательств и гибели.
Сам масштаб работы историка-архивиста и объем введенного им материала не просто подавляют, но превращают этот двухтомник в своего рода памятник жертвам и одновременно — в документальное свидетельство, тяжесть которого такова, что оно становится неопровержимым обвинительным актом системе. Я намеренно оставляю за скобками неизбежные при таком объеме материала частные нестыковки, неточности или спорные стяжки тех или иных документов.
Но речь идет не только об истории, о сталинизме. По сути, перед нами — без всяких румян — родословная сегодняшней отечественной филологии. Парадоксальным образом литературная критика, куда более политизированная, чем литературоведение, после смерти Сталина, быстро возродилась, став инструментом идеологического и политического обновления, тогда как литературоведение застыло в состоянии амнезии на долгие десятилетия, что легко объяснимо: наука более институционализирована, а академические институции обладают огромным потенциалом инерции и консерватизмом. Вот почему персонажи, вошедшие в науку в 1940-е годы, могли в ней доминировать вплоть до перестройки, оставив после себя мертвые кафедры и целые институты, по сей день заполненные их учениками.
Читать дальше