Уже много лет у меня была привычка, оказавшись в положении, когда время тянется удручающе медленно, молиться, и часто не затем, чтобы просить Господа о какой-нибудь определенной милости (я давно понял, что в ответ на такое множество докучных прошений Ему остается лишь хмуриться), а просто от настоятельной необходимости общаться с Ним, поддерживать в себе уверенность, что не отошел я слишком далеко, не забрел туда, откуда мой голос уже не слышен. Псалмы Давида я знаю наизусть почти все, и каждый день я по многу раз, бывало, останавливался посреди работы и полушепотом читал какой-нибудь псалом, поскольку знал, что, поступая так, я не надоедаю, не пристаю к Нему, но славлю имя Его, прибавляя свой голос к хору возносящих Ему хвалу. Но вновь — и без того изнывая в зале суда под неумолчный шорох и шевеление сидящих на скамьях людей, под их перханье, кашель и постоянное всхлипыванье той женщины, из-за которой все повышался и повышался градус истерии, — вновь холодным, сокрушительным приливом боли я ощутил ту же отъединенность от Господа, богооставленность, что пронзила меня ранним утром, да и прежде посещала несчетное число раз за последние дни. Я попробовал читать про себя псалом, но его слова звучали во мне плоско, безобразно и бессмысленно. Ощущение отсутствия Бога во мне было подобно глубокому, устрашающему внутреннему безмолвию. Увы, не одно лишь Его отсутствие было причиной моего отчаяния — само по себе отсутствие я бы, возможно, способен был перетерпеть, но нет, я чувствовал себя отринутым, отвергнутым, как будто Он навеки повернулся ко мне спиной, исчез, предоставив мне впустую бормотать молитвы, просьбы и хвалебные псалмы, — впустую, потому что им теперь не возноситься к небу, теперь они будут падать, рваные, скомканные и бессмысленные, в глубины какой-то грязной темной ямы. Тут меня опять охватила почти непереносимая, ошеломительная усталость и, к тому же, сонливость от голода, но я заставлял себя держать глаза открытыми, устремив дремотный взгляд через зал на Грея, — тот все еще что-то писал, пользуясь своим писчим ларцем, и лишь изредка прерывался, чтобы с кратким бряком стрельнуть струей табачного сока в стоящую у его ног латунную плевательницу. Неподалеку в толпе какой-то остролицый мужчина ужасно расчихался, чихал снова и снова и при каждом оглушительном чихе извергал носом целое облако тумана. Я вернулся мыслями к своей богооставленности. Поймал себя на том, что повторяю за Иовом: О, если бы я был, как в прежние месяцы, как в те дни, когда Бог хранил меня, когда светильник Его светил над головою моею, и я при свете Его ходил среди тьмы...
И тут внезапно, впервые за все годы сколько себя помню, я испугался — ощутил то щекотание мурашек по лопаткам и плечам, что означает обычно озноб и простуду (а еще шею пощипывает, будто кто легонько ледяными пальцами ее коснулся), — и понял, что такое страх смерти. Ничего ужасного, никакой паники, просто нечто вроде предчувствия, причем довольно слабенького, вроде задышливого ощущения неудобства и стесненности, как бывает, когда ждешь, поев подпорченной свинины, появления рези в желудке и поноса, потливости и судорожных схваток. Причем эта внезапная боязнь, это мимолетное, неуверенное чувство, скорее похожее на легкую обеспокоенность, чем на страх, каким-то образом имело меньше касательства к самой смерти, то есть к тому, что вскоре мне придется умереть, нежели к моей неспособности молиться или вступить в любое другое общение с Богом. Я это не к тому, что из-за боязни умирать мне хотелось о чем-то просить Господа; скорее, провал моих попыток молиться как раз и вызвал во мне назойливое предощущение смерти. Я чувствовал, как катится у меня по лбу, оставляя за собой извилистый влажный след, червем проползает струйка пота.
Что ж, сколько я мог судить об этом, тот, кого звали Тревезант, приближался уже к концу моего признания: темп чтения стал медленнее, а голос поднялся выше, приобретя тон драматической окончательности:
“...Я сразу покинул убежище, бежал, но за мною почти непрестанно гнались по пятам, пока, спустя две недели, мистер Бенджамин Фиппс не задержал меня, когда я сидел в норе, которую, намереваясь спрятаться, вырыл под кроной упавшего дерева. Когда мистер Фиппс обнаружил меня в моем новом убежище, он наставил ружье и взвел курок. Я попросил его не стрелять, сказал, что я сдаюсь, на что он ответил требованием сдать шпагу. Я подчинился, отдал ее. За тот период, что за мной гонялись, много раз я ускользал буквально из-под носа, о чем, дорожа вашим временем, рассказывать не стану. Находясь здесь, в оковах, я вручаю себя той судьбе, каковая мне уготована...”
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу