Уоллес хохотнул, а я откликнулся заискивающим тоном как лицо, сугубо подчиненное — этакий угодливый черномазый шут:
Да, сэр, маса Том, буззделано в лучшем виде. Вознесу отличную молитвочку, чтобы дождик пошел.
Но хотя я сказал это тоном угодливым и добродушным, потребовалось все мое самообладание, чтобы не обрушить на него грубую отповедь, перейдя границу, за которой — опасное нахальство; от ярости у меня даже в глазах потемнело, все потонуло в темно-красной пелене, и какой-то миг я в кулаке уже сжимал полено, примериваясь к расстоянию до Мурова косматого загривка, до его красной, с въевшейся в морщины грязью, шеи; у меня уже и мышцы напряглись, чтобы одним ударом сшибить с козел повозки этого мелкого белого долгоносика. Но ярость сразу улеглась, и я вновь погрузился в размышления, ничего не сказав Харку, а он взял банджо, которое когда-то смастерил из сосновых дощечек и проволоки от забора, и грустными аккордами принялся наигрывать одну из трех имевшихся в его репертуаре мелодий — старинную негритянскую песню под названием “Милая ушла”. Я все еще чувствовал себя больным и вялым, все члены сковывала слабость. Таящаяся в укромном уголке сознания память о знамении, казалось, изменила весь видимый мир или прямо на глазах меняла его: выжженные поля с засохшей растительностью и участки леса по обеим сторонам дороги — все припудрено пылью, недвижно в нынешнем безветрии, все на грани умирания, желтеющие листья безжизненно никнут, а в вышине висят клубы дыма дальних пожаров, горящих там, где над ними нет человеческого присмотра, да к этому вдобавок поганейшее настроение, и в результате возникло чувство, будто я перенесся в другое место и другое время, — горький вкус пыли на губах навевал мысль о том, сколь странно эта местность напоминает Израиль во дни Илии, а сия пустынная дорога похожа на путь во град Иерусалим. Прикрыв глаза, я задремал на поленьях, покуда Харк тихонько напевал свою песню, и слова об “ушедшей милой”, тоскливые и несказанно печальные, проникали сквозь сон в мое сознание. Вдруг я проснулся, как раз когда с обочины дороги донесся тихий стон, и у меня в мозгу прозвучал мой собственный голос, с болью прошептавший: “Но ты как раз и едешь в Иерусалим”.
Моим открывшимся глазам предстало странное и возмутительное зрелище. Поодаль от дороги стояла развалюха, на которую во время прошлых поездок я не обращал внимания — без единого окна, жалкая, покосившаяся лачуга из неструганых сосновых бревен, она служила домом семейству нищего вольного негра по имени Ишам. Об этом негре мне было мало что известно, да я и видел-то его лишь однажды — как-то раз Мур его утром нанял, а через каких-нибудь пару часов прогнал ввиду того, что бедняга Ишам одержим каким-то внутренним непреоборимым недугом (несомненно, появившимся у него из-за длительного недоедания), который после пяти минут работы с топором превращал его тощие руки в бессильно дрожащие корявые палочки. Ему приходилось кормить семью из восьми человек — жену и детей, среди которых не было ни одного старше двенадцати, — и, даже когда времена бывали полегче, они едва выживали: помимо его слабых попыток заработать их кормил небольшой огородик, семенами и рассадой для которого из милости снабжали белые соседи, более жалостливые, нежели мой тогдашний хозяин. Нынче же, в столь гибельную засуху, сразу стало ясно, что дела Ишама плохи, потому что вокруг его хижины на всей пропеченной солнцем прогалине, где когда-то росли кукуруза, горох, капуста и сладкий картофель, все съежилось и высохло, так что овощи на грядках лежали мертвые, будто опаленные огнем. Трое или четверо детишек, голых и таких тощих, что и ребра, и все кости у них торчали беловатыми, обтянутыми кожей бугорками наперечет, безрадостно возились у сгнившего крылечка. А с обочины слышалось непрестанное жалобное поскуливанье: там на корточках сидела жена Ишама, костлявая и изможденная, она нянчила на руках почти бесплотное тельце ребенка, который был, похоже, при смерти.
Да и что это был за ребенок — вялый, бесформенный комочек, вроде пучка хворостинок. Мать обнимала его терпеливо и скорбно, прижимая к ссохшейся груди так, словно этим последним отчаянным усилием она могла ему предоставить поддержку, которой лишила природа. Пока мы проезжали, она не поднимала глаз. Харк перестал играть, я глянул на него, и он тоже бросил взгляд на ребенка; я повернулся, посмотрел на Мура. Тот чуть придержал мулов. Его остренькое сморщенное личико приобрело выражение, какое бывает у человека, который не в силах совладать с отвращением — отвращением и стыдом — и он сразу отвернулся. Он и раньше Ишаму помощи не оказывал, в отличие от одного или двоих других белых соседей, которым хоть и самим приходилось туго, но они, тем не менее, давали Ишаму то кукурузной муки, то немного солений, то фунт сала. Мур не давал ничего, и даже те несколько центов, которые Ишаму причитались после неудачной попытки у него поработать, Мур тоже не заплатил, и теперь вид умирающего ребенка явно заставил даже его каменное сердце дрогнуть от чувства вины.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу