— Что ты там бормочешь? — встрял Малыш.
— Ничего, — слукавил я, не в силах спрятать улыбку.
— Нет, бормочешь! — закричал Малыш. — Вижу! Вижу!
— Нет, нет, нет! — издевался я.
Конечно, Малыш полез ко мне, мы покатились по кровати, избороздили ее всю, и тут он слетел на пол, увлекая меня за собой, и угодил аккурат в угол ночного столика.
— Что здесь происходит? — донесся мамин голос откуда-то сверху из-за кровати.
— Вы где?
Малыш кинулся к ней, рыдая и хватаясь за голову. Я сидел на полу, потирая ушибленные места. Мама взяла крикуна на руки:
— Фредрик, ну в чем опять дело? Что вы вечно как бешеные?
Как на это ответишь?
А потом, присев за гигантским фикусом на террасе пансионата Серена, я подслушал тетины слова:
— …он уговаривал Фредрика пойти с ним в музей, будто тот его коллега.
— Ну не усложняй, — успокаивала ее мама. — Ты же знаешь своего брата, он так легко увлекается. Да и Фредрику полезно сменить обстановку.
— Но дорогая, он здесь каждый Божий день только тем и занимается.
— Все так. Но дома во Флоренции почти все время один. Малыш куда более компанейский, хотя он и младше, и итальянский у него хуже. А все равно.
— Элла, нет двух одинаковых детей. А Фредрик всегда был мечтателем.
— О чем он мечтает? А ночью что ему снится? Он так кричит во сне.
— А ты ему не приписываешь?
— Но это же так естественно. У меня это вошло в привычку, я ничего не могу с собой поделать. Я так боюсь.
— Ну, ну, не накручивай себя. Он был тогда совсем несмышленыш, а в таком возрасте все может пройти бесследно, забыться, и врачи то же говорят. Он, уж наверно, ничего не помнит.
Господи, зачем я подслушивал!
Забыто, забыто навсегда, баста!
Когда я увидел Миреллу опять, она была бледной до синевы и заторможенной. Глаза с поволокой, сбоку на шее два красных пятна. Неужели ее опять побили? Нет, просто она температурит и теперь, конечно, заразит и меня. Я решительно обнял ее.
Мы сидим в саду фортепьяновой дамы. В предместьях Пизы у нее старая просторная вилла, и нас всех пригласили сюда на pranzzo. Небо задраено исполинскими кронами апельсиновых деревьев, акациями и мушмулой, и сад кажется темной норой. Всюду натыканы горшки с цветами, угол каменной ограды затянут паутиной вьющихся роз. Листочки на них сморщились от ночных холодов, и стоит ненароком топнуть, как строго и печально осыпаются розетки лепестков. Нина устроилась тут же; сидя на корточках, она завороженно смотрит на крохотный бассейн, в центре которого позеленевший херувим пьет воду из неподъемного кувшина. Из воды на нее пялится бессмысленными глазами золотая рыбка. Из дома доносятся приглушенные голоса.
— У тебя неприятности? — участливо осведомился я.
— Да нет… — нерешительно возразила Мирелла.
— Я же вижу, что-то случилось, — не отставал я.
— Я была сегодня на confession и получила absolusjon.
— А что это такое? — спросил я.
Мирелла так недоверчиво уточнила:
— А ты не знаешь? — что я сразу покраснел.
Несколько раз я заходил в церковь с отцом, и пока он делал в своем блокноте описания фресок, я смотрел на мистерию, разыгрывавшуюся вокруг алтаря. Они ходили друг за дружкой гусиным шагом, потом перестраивались в шеренги, пели, поворачивались то туда, то сюда, читали вслух из огромных фолиантов, звонили в колокольчики и махали дымящими горшочками. Тут были вперемежку и дети, и взрослые — и все в ночных рубашках. Однажды я шепотом спросил у отца, что они делают, но не получил ясного ответа, потому что отец был слишком погружен в свои записи. Все происходившее в церкви интриговало, но было совершенно недоступно пониманию. Интересно, а они тоже приносят в жертву ягнят и поросят, как троянцы? Но стоя сейчас перед Миреллой, я вынужден был признать, что не удосужился толком разобраться с тем, что волновало Миреллу так, что она даже заболела от этого.
И тут Мирелла захохотала, но как! Она елозила по скамейке, складывалась, как перочинный ножик, касаясь рукой земли. Чуть унявшись, она наклонила голову набок и произнесла по слогам, чтобы я понял:
— В субботу я хожу к il prete. Это называется la conffessione. И я каюсь во всех своих грехах. Рассказываю о них. Понимаешь? — Я кивнул. — Я сижу в одном таком чуланчике, il prete в другом — соседнем, и я шепчу ему на ухо все свои проступки. Все, что я натворила.
— Все? — переспросил я, чувствуя, что у меня похолодело в животе.
— Все-все. — И Мирелла с торжеством посмотрела на меня. — И даже то нехорошее, о чем успел только подумать.
Читать дальше