Подойдя к соседней скамейке, умелец извлек из дощаника небольшую латунную табличку, заигравшую на солнце, точно карась чешуей, приложил ее к брускам, полюбовался, потом вынул изо рта шуруп и начал прикручивать.
— Что он делает? — удивился Кокотов.
— Превращает с помощью этих табличек обычный парковый инвентарь в артефакт мирового значения. Огуревич придумал. Редкий жучила! Он, кстати, эти устаревшие скамейки в городе задешево скупает и сюда везет.
— Скупает! Зачем?
— Скамейки идут на экспорт.
— Бросьте! Кому они за границей нужны?! — вскричал писатель, решив, что его нагло разыгрывают.
— Э, не скажите! В «Ипокренине» кто только не жил. Многие знаменитости наведывались. Мог, допустим, Лев Толстой сидеть здесь на скамейке?
— Не мог.
— Правильно. Соображаете! А Пастернак?
— Мог, вероятно…
— Ответ правильный. И Булгаков мог, и Станиславский, и Шостакович, и Шолохов… А «Ипокренино» как раз по пути в Сергиев Посад. Туристы иной раз заезжают. Среди них попадаются любители и даже знатоки. Две скамейки, на которых любил сидеть Пастернак, ушли в Америку. В Германию взяли скамейку имени Мейерхольда. А сколько скамеек Михоэлса ушло в Израиль! Не счесть… В последние годы в связи с обострением украинской государственности в Киев забрали четыре любимые скамейки Довженко…
— Минуточку! Но на них же не написано, кто на какой именно любил сидеть!
— Ошибаетесь! Написано. Сейчас убедитесь сами…
Последний русский крестьянин между тем, ввинтив четвертый шуруп и проверив, хорошо ли держится табличка, направился к соавторам. Когда он опасно приблизился, на них пахнуло особым тяжким духом, такой могла бы, наверное, издавать выхлопная труба испорченного автомобиля, если бы двигатель работал не на бензине, а на табачно-алкогольной смеси.
— Здоров, Агдамыч! — воскликнул Жарынин с той лейб-гвардейской развязностью, каковую отечественная творческая интеллигенция обычно напускает на себя, общаясь с народом.
— И вам не хворать! — степенно ответил мастер.
— Знакомься — мой соавтор Кокотов! — представил режиссер.
— С приездом! Сочиняете, стало быть? — кивнул Агдамыч, вынул из дощаника начищенную табличку с отверстиями по углам и стал, щурясь, присматриваться к крашеным брусьям скамейки. — Где-то тут дырочки были… Ну, ничего, новые провертим.
— А кто едет-то? — спросил Жарынин.
— Вроде как америкосы опять…
— А кого привинчиваешь?
— Тама, — он махнул на соседнюю скамейку, — этот… как его… — Агдамыч изобразил прокуренными мозолистыми пальцами тюремную решетку.
— Солженицын? — подсказал Жарынин.
— Не-а. Хуже.
— Варлам Шаламов?
— Не-а Лучше.
— Мандельштам?
— Он самый.
— А сюда кого привинтишь?
— Этого… — Агдамыч показал руками большой квадрат.
— Малевича? — сразу догадался режиссер.
— Его. Ага, вот они — дырочки… — Мастер обтер рукавом табличку, на которой была выгравирована искусная, стилизованная под начало прошлого века надпись:
На этой скамейке любил сидеть
великий русский живописец,
отец «Черного квадрата»
Казимир Северинович Малевич (1878–1935)
— А он действительно любил тут сидеть? — усомнился Кокотов.
— А чего ж не любить: удобно и воздух, — ответил Агдамыч, отсчитывая четыре шурупа и вставляя их в рот.
— Это в источниках зафиксировано? — уточнил Андрей Львович.
— А как же! — вооружаясь отверткой, кивнул умелец. — У нас все досточки на учете.
— Мой наивный друг, — покачал головой Жарынин, — восточная мудрость гласит: невозможно обнаружить три вещи — след рыбы в реке, след змеи на камне и след мужчины в женщине. Я бы добавил четвертую: невозможно обнаружить след Малевича на лавке, на которой он никогда не сидел…
— Значит, обман?
— Почему сразу — обман? Если «Черный квадрат» не обман, то почему же скамейка, на которой мог сидеть, но не сидел Малевич, — обман? Это всего лишь несбывшаяся реальность.
— Правильно! — краем рта подтвердил Агдамыч, ввинчивая шуруп. — Вот к нам китаёзы приезжали. Галдят — где тут, мол, Островский сидел, который инвалид и про как закалялась сталь сочинял?! Оч-чень они его там у себя уважают. Просто трясутся. Так и сясякали: «Ососки элосы йоу и! Ососки шу хэн хао! Ососки до шао цянь?» [1] Островский, Россия, дружба! Островский, книга, хорошо! Сколько стоит Островский?
Две лавки увезли. Одну — в Пекин, другую — в Шанхай.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу