Обеда л он рано, часов в двенадцать, как преж де обедали православные до потрясений 1917 года, и сразу после чая, по народному обыкновению, прилаживался отдохнуть; он залезал в спальный мешок, прикрывал лицо сеткой от комаров, и тут на него нападала такая сладостная истома, что он немедленно засыпал. Поднявшись часа полтора спустя, он шел по грибы, которые сушил на ветерке с тем расчетом, чтобы обеспечить себя этим продуктом на зиму, причем в дело шли только молодые белые и рыжики под засол.
Ближе к вечеру он опять пил чай с сухарями, слушал гундение комаров и о чем-нибудь размышлял. Мысли его теперь посещали все какие-то длинные, но вообще он об эту пору редко думал на отвлеченные темы, а преимущественно по хозяйству: где бы разжиться кадушкой, чтобы засолить рыжики, можно ли засветло добраться до Ольховки, если потребуется возобновить запасы чая и сухарей, как бы исхитриться устроить себе ледник. Впрочем, иногда он по старой памяти отвлекался и на постороннее, например: одно время ему не давала покоя мысль, что человек куда как прекрасен по сравнению с человечеством, хотя бы в силу его математической множественности, что личность куда совершенней общества, поскольку она-то — единство, космос, а общество представляет собой конгрегацию инвалидов, которые нуждаются в соборной традиции, как слабовидящие в очках; на беду, инерция этой ущербности такова, что личность по-прежнему томится под гнетом общества, хотя оно давно существует на тех же основаниях, что и формальная регистрация браков, и опера — это чудовищное недоразумение по части прекрасного, и право наследования, и заграничные паспорта…
Подчас, на досуге, он делал кое-какие открытия, значительно расширявшие его понятие о мире и о себе. Как-то: для человека, который отшельничает на лоне природы, время идет иначе, заметно медленнее, протяженнее, нежели в городах и среди людей, точно оно думает, идти ему или же не идти; если сутки не есть, то на другой день не думается и бывает кристально-чистая голова; чувство некоторой заброшенности, отрешенности от мира отлично снимает настой зверобоя и чабреца.
Когда сходили белые ночи и на исходе дня уже трудно было собирать целебные и ароматические травы, Красоткин засветло забирался в свою землянку, налаживал в изголовьях лампу на солнечных батареях, раскрывал Библию и мечтал. «Вот скоро зима, — мечталось ему сквозь дрему — пойдут снега, студеные звездные ночи, завьюжит в другой раз, а в землянке горит камелек, славно пахнет сушеными травами, и темно-оранжевые блики скачут по потолку. Можно всласть начитаться великой литературы, можно сколько угодно думать, или не думать, можно сочинять молитвы, слегка приворовывая у Рембо. Вообще русские — счастливейшие из смертных, ибо мечта для них — та же реальность, только другая, и одной силой воображения они способны оборудовать себе сносное бытие…»
Между тем с ним произошла одна чисто физическая перемена, а именно: он мало-помалу стал терять ощущение телесности, как если бы он изо дня в день худел. Однажды, когда Красоткин молился на валун с геодезической меткой, громоздившийся как раз к востоку от его землянки, он вдруг почувствовал волшебную, нечеловеческую легкость и воспарил. Поднялся Иван Петрович над землей всего на несколько сантиметров, но чувство было такое, что стоит приложить усилие, и он форменно улетит. Но тут над ухом у него заверещало что-то противно-контрапунктное, назойливое, как гундение комара; поначалу Красоткин не мог разобрать, что бы это было такое, однако после признал голос приятеля Лободы:
— В следующий раз полное солнечное затмение будет наблюдаться москвичами в одиннадцать часов ноль-ноль минут утра, 16 октября 2126-го года.
Красоткин сказал в раздражении:
— Ну и что?
— Да, собственно, ничего…
Алеша Мошкин, владелец двух галантерейных магазинов и павильона игровых автоматов, проснулся в девятом часу утра. Что-то ему было не по себе. Он легонько пихнул жену локтем, чтобы поделиться с ней сомнениями насчет своего самочувствия, но та только всхлипнула во сне и повернулась на другой бок.
Особенно мнительным Мошкин не был, но прежде он никогда не испытывал этого чувства неуверенности, хрупкости, ожидания чего-то в высшей степени неприятного, и даже покойница мать бывало ему говорила: «Тебя, Мошкин, пушкой не прошибешь». Она почему-то звала сына по фамилии, вообще была немного мужиковата, и, как это ни странно, от отца Алеша унаследовал тонкие женские пальцы, словно бы тающие на свету, а от матери — некую белогвардейщинку: он всегда держал спину, не матерился всуе и прямо смотрел в глаза.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу