Когда мой друг Симон Пау подолгу не заходит ко мне на «Космограф», я сам по вечерам иду к нему в Борго Пио, в приют «Ястреб».
Причина, по которой его не было все последние дни, весьма печальна: умирает человек со скрипкой.
В комнатушке, отведенной в ночлежке Симону Пау, я увидел у постели умирающего музыканта самого Пау, старичка — пенсионера ватиканского правительства и трех учительниц, старых дев, подружек сестер милосердия. На кровати Симона Пау лежал скрипач: три дня назад с ним случился апоплексический удар. На лоб ему положили пузырь со льдом.
— Скоро он будет свободен, — сказал мне Симон Пау, сделав рукой утешительный жест. — Садись сюда, Серафино. Наука водрузила ему на голову эту ледовую шляпу, от которой нет никакого прока. Мы помогаем ему отойти в мир иной в атмосфере мирных философских бесед, а он взамен оставляет нам в наследство бесценный дар — свою скрипку. Его обмыли хорошенько с ног до головы; причастили по всем правилам и соборовали. Сейчас ожидаем его кончины, которая уже не за горами. Помнишь, он играл перед тигрицей? Это вышло ему боком. Но так оно, возможно, и к лучшему: хоть отмучится человек.
Как мило улыбался при этих словах старичок пенсионер, весь выбритый, гладенький, ладненький, чистенький-чистенький, с ермолкой на макушке и костяной табакеркой с портретом Святого Отца на крышечке!
— Продолжайте, — сказал, обращаясь к старичку, Симон Пау, — свое похвальное слово масляным светильникам о трех рожках, прошу вас.
— Да какое там похвальное слово! — воскликнул господин Чезарино. — Вы упорствуете, настаиваете на том, что это похвальное слово, а я вам говорю, что всего лишь принадлежу к тому поколению, и всё тут.
— Разве это не похвальное слово?
— Да нет же, я просто говорю, что за все в конце концов воздается по заслугам, в этом заключена моя мысль. Сколько всего я видел при свете этих светильников! Нынче, наверное, столько не видят даже с электрической лампочкой. Правда, лампочка освещает то, что мне вовек не увидеть. Четыре поколения светильников — четыре, уважаемый профессор! — масляные, керосиновые, газовые и электрические, за шестьдесят лет… это, знаете ли, многовато. Портится зрение, да и голова хуже работает… Да, голова тоже.
Три старые девы, сидевшие молча, сложив на коленях руки в нитяных перчатках, одобрительно закивали: да, да, да.
— Свет! Свет — это прекрасно. Я-то знаю, — вздохнул старичок, — я-то помню, как впотьмах ходили со светильником в руке, чтобы не сломать шею! Освещали себе дорогу. Но чтобы свет помогал видеть, что происходит у нас внутри, такого не бывает.
Три невозмутимые старые девы со сложенными на коленях руками в нитяных перчатках молча покачали головой: нет, нет, нет.
Старичок поднялся и отсыпал в эти чистые, спокойные ладони награду: щепотку табаку.
Симон Пау протянул руку.
— Тоже желаете?
— Желаю, желаю, — раздраженно ответил Симон Пау. — И он желает! Бери, Серафино, бери, я тебе говорю! Разве не видишь, это вроде как ритуал.
Старичок взял понюшку табака и хитро подмигнул.
— Запретный табак! — сказал он тихонько. — Поставляется оттуда… — И указал пальцем на потолок: мол, от святого Петра, из Ватикана.
Понятно тебе? — сказал тогда Симон Пау, тыча мне в лицо понюшкой табака. — Он избавит тебя от Италии! По-твоему, это пустяк? Понюхал — и не чувствуешь больше королевской вони!
— Ну не надо так, — опечалился старичок, которому хотелось в спокойствии вкушать блага терпимости.
— Это же я говорю, а не вы, — возразил Симон Пау. — Я говорю и имею право говорить. Если бы это сказали вы, я бы попросил вас не выражаться подобным образом в моем присутствии. Но вы, господин Чезарино, умнейший человек! Продолжайте, умоляю вас, с присущей одному вам деликатностью прошлого века памятное слово о добрых масляных светильниках с тремя рожками, бывших в ходу много лет тому назад… Я видел один такой, знаете ли, в доме Бетховена в Боннена-Рейне, когда путешествовал по Германии. Сегодня вечером, в присутствии этой скрипки, которая надломилась при виде механического пианино, уместно вспомнить обо всех прекрасных старинных вещах. Признаюсь, сейчас, находясь вот здесь, в этой комнате, я вижу своего друга в дурном свете. Да-да, тебя, Серафино. Мой друг, господа: позвольте представить его. Серафино Губбьо, кинооператор. Злосчастный вертит ручку съемочного аппарата.
— Ага, — любезно протянул старичок.
Три старые девы посмотрели на меня с откровенным восхищением.
Читать дальше