— Возьми, Вагнер, скушай еще безе. Уж я-то знаю, что тебе нравится…
Они познакомились на лестнице: Грегорио Паньягуа, Вагнер и Лили. В отличие от соседей писатель никогда не путал эту смуглую и чуть более высокую, чем остальные, девушку с другими работницами подпольной кондитерской. Грегорио Паньягуа где угодно узнал бы эти кошачьи, карамельного цвета глаза, словно приветствовавшие его и тут же прятавшиеся под длинными ресницами, как будто в испуге выдать бог знает какой секрет. «Подержать вам дверь, сеньор? Проходите, пожалуйста».
Именно из-за этих карамельных глаз и латиноамериканской любезности, шедшей от самого сердца, Лили стала сниться писателю. А ведь у него уже давным-давно не было никаких снов или по крайней мере никаких новых, а это все равно что вообще ничего не видеть. Однако чем можно объяснить то, что чувствовал писатель в последнее время в кончиках пальцев и в желудке, когда сталкивался с этой девушкой на лестнице? Это болезненное покалывание и прибавлявшийся к нему потом горький привкус выводили Паньягуа из равновесия совершенно против его воли. Затем неприятное ощущение превращалось в высоковольтное напряжение и, поселяясь у него меж пальцев ног, вызывало такую мучительную боль, что Паньягуа начинал спотыкаться и вынужден был изо всех сил держаться за перила, чтобы не скатиться вниз по лестнице. «Проходите, сеньорита, не хочу вас задерживать», — говорил Паньягуа с побелевшими от напряжения суставами и спрашивал себя: «Что, черт возьми, со мной происходит? Ну и ну, Грегорио Паньягуа, кто бы мог подумать, в твои-то годы… ты всю жизнь сторонился женщин и вдруг совершил сразу две глупости: сначала взялся за сомнительную работу, а теперь еще и это. Почему тебя всегда тянет к запретному? Это все твоя непростительная сентиментальность. Сказать, что я думаю о тебе, таком начитанном и знающем столько умных цитат? Думаю, что твоя жизнь похожа на историю, рассказанную — нет-нет, не идиотом, не пытайся меня перехитрить, — а пьяным стенографистом, пропускающим и слова, и целые строки, так что в его рассказе ничего нельзя понять…»
Да, да, все эти упреки самому себе Грегорио Паньягуа произносил вслух. Он уже давно привык разговаривать сам с собой — другого собеседника не было.
«Что все это значит? — спрашивал себя Паньягуа, удивленный этим чувством и тем, что оно совпало с другой встречей, о которой он не хотел даже думать (опять пьяный стенографист пропускает строчки). — Почему, едва вернувшись в свой город, ты ввязался подряд в обе опасные истории? Связаны ли они между собой или просто вторая (интерес к этой красивой девушке) — нечто вроде легких колебаний, предшествующих землетрясению, вроде струйки дыма, предвещающей извержение вулкана, который считали погасшим?» Паньягуа ничего не понимал, именно поэтому его так удивляла слабость в коленках во время встреч с Лили на лестнице, когда девушка чинно здоровалась с ним, произнося слова со своим восхитительным, как перуанское безе, акцентом.
Однако Паньягуа даже не пытался идти в отношениях с Лили дальше приветствия. Он восхищался ею издалека — осторожно, как лелеют мечту, оберегая, чтобы она не рассыпалась от соприкосновения с грубой реальностью. В то же время Паньягуа мечтал о ней, и эти мечты вызывали в нем сладкую боль: старость и внешняя непривлекательность были слишком вескими основаниями, чтобы не приближаться к Лили, тогда как он всем своим существом жаждал прикоснуться к ней, ощутить по крайней мере запах сладостей или (как дерзки мечты!) провести своим языком по губам девушки — так, как делал сейчас Вагнер. «Как здорово ты целуешься, котик, смотри, смотри, у нас с тобой одинаковые глаза — желтые-желтые». Теперь Паньягуа был уверен в том, что это был дым другого, далекого вулкана, пробуждения которого он желал меньше всего на свете.
Да, лучше Паньягуа не знать об этих похождениях своего кота — они привели бы его в негодование. Но, к счастью, он не видел, как Вагнер, этот навязавшийся ему кот, слизывал с губ Лили легкий след кондитерского крема и смотрел на нее своими необыкновенными глазами, а девушка целовала и ласково щекотала его до тех пор, пока эту сцену не прерывал повелительный материнский голос:
— Нет, чем это ты тут занимаешься, дочка? Хочешь, чтобы все мы по миру пошли? Гони отсюда этого кота, а то, смотри, обнаружит нас консьержка, и все окажемся на улице.
Только в десять вечера кот снова появился в квартире Грегорио Паньягуа. Писатель к тому времени уже запечатал сургучом предназначенные для Мартина Обеса папки, содержавшие инструкции на ближайшие дни. В качестве последнего штриха он с гордостью поставил на них красивую печать, изготовленную по его заказу. Это был знак в виде длинного изящного пера, с которым изображают Мефистофеля на старинных иллюстрациях в книгах, рассказывающих легенду о докторе Фаусте. Паньягуа любил быть безупречным даже в мелочах, не важно, какой ценой. Он прекратил работать и вдруг почувствовал себя очень уставшим. «Ничего удивительного», — сказал он себе. Ведь вчера опять из-за этой работы пришлось провести ужасную бессонную ночь в одной из этих отвратительных таверн — кабаре или boîtes de nuit — черт знает, как они сейчас называются, но это был настоящий кошмар. Несмотря на то что посетителями заведения были люди старше сорока, там звучала оглушительная музыка, на его вкус — совершенно бессмысленный грохот. «Люди не хотят мириться с тем, что стареют, — подумал он, но тотчас отогнал от себя мысль, слишком тяжелую для его уставшего ума, — подумаю об этом в другой раз».
Читать дальше