Перед святыней красоты...
Пушкин
«Она красавица, а я урод —
Какой все это примет оборот?
Я крив и ряб. Я очень, очень болен.
Она легка, как золотая пыль,
В ее игре и блеск, и водевиль,
А я угрюм и вечно недоволен.
Я хмурюсь, а она, смеясь, поет...
Какой все это примет оборот?
Но, други милые, она ведь так прекрасна!
В моей квартире, гулкой и пустой,
Она такой сияет красотой,
Таким покоем — ласковым и ясным,
Как будто бы в жилище дикаря,
Какого-то сармата или скифа,
Из Индии с кораллового рифа
Спустилась Эос — юная заря.
Но, дева милая! Нет, вы не Антигона,
Вы муза романтических поэм.
Пред кем же я теряюсь?! Перед кем
Склоняюсь и безмолвствую влюбленно?
Громка моя размеренная речь,
Вся в плавной неподвижности покоя.
Есть стих, как конь, есть стих, как бранный меч,
Есть стих, как слон перед началом боя!
Такой мой стих, да я-то не такой
Пред Вашей равнодушной красотой.
Вот отчего, рассудок разлюбя,
Мгновенно забывая все на свете,
Одну лишь Вас имею я в предмете,
Лишь Вас одну. — Тебя, тебя! Тебя!»
Отходит от трюмо и вперевалку
Берет свой плащ, разыскивает палку —
И в дверь бегом.
На берегу реки
Над камнями расселись рыбаки,
Достали где-то щепок на растопку,
Над огоньком повесили похлебку
И разговором занялись простым.
И вдруг глядят: развалистый и рябый,
Большой и желтокожий, словно жаба,
Высокий человек подходит к ним.
На нем убор блестящий, плащ крылатый;
Взглянул на них, поближе подошел,
Цилиндр снял, поправил свой хохол
И говорит:
— Как здравие, ребята?
— Спасибо, ничего.
— Вы чьи?
— Да чьи? Мы из деревни Светлые Ручьи.
— А, из деревни! — и единым оком
Он смотрит неподвижно и жестоко.
— Так из деревни? — подошел к воде,
И жадно мочит лоб, лицо и шею.
— Что ж, выпивши?
— Да пить-то не умею,
А помогает, говорят, в беде.
— Что ж за беда-то?
Вдруг взмахнул рукою,
Сквозь зубы выругался и пошел,
И вдруг Омир, огромен и тяжел
В колокола ударил над Невою.
Бежит, спешит, тяжелый и большой,
Все выше, выше поднимая спину,
И слышат рыбаки, как он запел:
«Гнев, богиня, воспой
Ахиллеса, Пелеева сына».
Внимайте; чтоб сего кольца
С руки холодной не снимали,
Пусть с ним умрут мои печали
И будут с ним схоронены.
«Завещание»
Века промчатся и, быть может,
Что кто-нибудь мой прах встревожит
И в нем тебя откроет вновь.
«К моему перстню»
Среди могильной пыли
И сами все в пыли,
Мы гроб его открыли
И перстень извлекли.
Среди могильной пыли
Кладбищенской земли.
Из тесной домовины
Мы вынесли на свет
Его большой и длинный
Мальчишеский скелет.
Из тесной домовины,
Тесней которой нет;
И вот два музыканта,
Девица знойных лет,
Два франта-аспиранта
И дед — пушкиновед,
Священники без шапок,
И в шапке землекоп,
И мы, две мелких шавки,
Разглядываем гроб.
Там чуждый нашим спорам
Лежит уж столько лет
Тот мальчик, о котором
У нас суждений нет.
Тот мальчик, о котором
Конца нет нашим спорам,
Но правды тоже нет.
И шептались духовные лица:
«Если руки простерты на бедра,
Это значит: самоубийца...»
Ах, молчите, духовные лица!
Спи, мой юный, мой чистый, мой гордый,
Не достать их догадливой сплетне
До любви твоей двадцатилетней.
У нее ни морщин, ни седины,
И ни повода, ни причины,
Ни начала, ни окончанья,
Только радуги, только звучанья,
Только свет из глазничных отверстий
Все светлей озаряет твой перстень,
Да шумит покрывало у милой,
Что пришла погрустить над могилой.
Что ж грустить? Не звала, не любила,
Только перстень она подарила,
Только перстнем она одарила,
Только гибелью благословила.
Осветила мучительным взглядом,
Напоила любовью, как ядом;
И твое утомленное тело,
Словно яблочный цвет, облетело,
Оставляя на старом погосте
Черный перстень да белые кости.
Так лежи, возлагая на бедра
В отверженьи, в бессмертьи пустом
Эти руки, простертые гордо, —
Но не сложенные крестом!
Пусть плюются духовные лица,
Негодующей верой полны,
И над черепом самоубийцы
Видят синий огонь сатаны!
Пусть трясут они гривою конскою,
Вспоминают евангельский стих, —
Там посмотрят княгиню Волконскую
И не очень послушают их!
Однажды, поднимаясь от залива,
На памятник наткнулся я красивый:
Средь горных сосен в узком их кругу
Стоял он, ангел отрешенный, белый,
И девушка в хитоне, паче мела,
Грустила на высоком берегу.
Ее лицо, бровей ее дугу,
Все для полета собранное тело
И эту невесомость без предела —
Власть мрамора и розы на снегу.
Воспоминанье общее об этом
Я сохранил доныне. Пьедестал
Тяжеловесным золотом блистал
И отдан был лирическим поэтам:
Некрасов, Майков, Тютчев, Пушкин, Блок,
Конечно, Надсон, Лермонтов, Плещеев...
Кто притащил строку, кто десять строк,
Невесту провожая в дом Кащеев.
И говорил лирический букет:
Люблю тебя, хотя тебя и нет!
Как вдруг с высокой глыбы пьедестала
Совсем иная надпись проблистала:
«Я не люблю тебя, мне суждено судьбою
Не полюбивши разлюбить.
Я не люблю тебя моей больной душою,
Я никого не буду здесь любить.
Я не люблю тебя, я обманул природу,
Тебя, себя, знакомых и чужих,
Когда свою любовь и бедную свободу
Я положил у милых ног твоих.
Я не люблю тебя, но, полюбив другую,
На сотни мук я б осудил себя —
И, как безумный, я и плачу, и тоскую —
Все об одном: я не люблю тебя».
И подпись: «Клюшников». Да кто же он такой,
Обвивший крест у Южного залива?
Но как ни напрягаю разум свой,
Я многого не вырву из архива!
Да, при Белинском был такой поэт,
Одна из звездочек его плеяды,
Его и в словарях искать не надо,
И в сборниках его, конечно, нет, —
Но кости, погребенные в могиле,
Его стихов, конечно, не забыли.
А тишина! А тишина кругом!
Лишь зелень утомленная, да море,
Да девушка на камне гробовом,
Парящая в оранжевом просторе,
Да власть стиха! Немного лет назад
(Немного лет, раз есть стихи из Блока),
Стихами отправляли в Рай и в Ад,
И грозен был тяжелый ямб пророка.
Стихами убивали, и стихи
Врезали в мрамор, как эпиграф к смерти.
Их не стирали ни дожди, ни мхи,
Не заслоняли ни кресты, ни жерди.
Был стих суров, как воинский приказ,
И в оный день отчаянья и гнева
Он прогремел, и даже Бог не спас
Его лучом пронизанную деву,
А был ли то литературный жест,
Слеза ли Демона пробила камень, —
Ей все равно: над ней разводит крест
Недоуменно белыми руками.
Читать дальше