Встретивший нас на Лионском вокзале инспектор полиции сказал, как-то странно на нас посмотрев:
— Мадам Марло, ваш муж, несомненно, стал жертвой бродяги. Убийство с целью ограбления. Денег не осталось: пропал не только его бумажник, но и часы. К счастью, в кармане пиджака у него лежал конверт с вашим адресом, и нам удалось его опознать. Владелец типографии в Лионе… так ведь, верно? Но зачем он приехал в Париж? И почему в тот вечер оказался в Люксембургском саду? Вот в этом вы можете помочь нам разобраться. Да, стало быть, речь идет о нападении! Знаете, есть воры, способные на все. Он, наверное, пытался защищаться.
Весь недолгий путь до института судебной медицины мать упорно молчала, и инспектор в конце концов тоже умолк, но потом заговорил снова:
— Но, может быть, вам известно, что у него были враги? Или что он встречался с подозрительными людьми? Мне сказали… да, у полиции много сведений… что он много занимался политикой. Да, я знаю о его героическом поведении во время войны — Сопротивление, подполье… но он и после того не успокоился, ну, скажем, был близок к… определенным кругам. Так что…
Дядя Эдуард ждал нас у морга, где маме и ему предстояло опознать тело. Меня внезапно сдали на попечение полицейского в форме, молодого парня, который совершенно не знал, что со мной делать, поминутно прочищал горло, да так ничего мне и не сказал.
Выйдя оттуда, дядя театральным жестом заключил сестру в объятия, потом погладил меня по голове и при этом, не умолкая, твердил:
— Бедные мои! Бедненькие мои!
Я знал, что отец недолюбливал своего краснолицего шурина с его мощной челюстью, безупречными двубортными костюмами, булавками для галстука, броским перстнем с печаткой и неизменными банкнотами наготове.
После того как были выполнены все требующиеся для кремации формальности, дядя повез нас в отель «Три льва», с давних времен ему принадлежавший. Роскошная гостиница занимала все здание позади Ботанического сада. Сам дядя называл ее своей базой, своим логовом и своим замком — у него было много более или менее таинственных занятий.
— Прежде всего я — деловой человек, говорил он. — А к этому надо иметь способности. Способных сразу видно — у них бугор выпирает.
Он хлопал себя по карману, оттопыренному бумажником:
— Вот он, мой бугор!
И начинал хохотать. Мне от этого громкого смеха делалось не по себе, а отец просто слышать его не мог.
В тот трагический день, напоминавший каникулы, я повсюду сопровождал мать и делал скорбное лицо, но еще не понимал, что больше никогда не увижу отца. Я устал от поездки и от тех усилий, которые предпринимал, стараясь наконец испытать горе, и мне не терпелось вернуться в Лион, чтобы все ему рассказать. Я войду в типографию, увижу его стоящим среди грохочущих машин и почувствую знакомый запах краски, машинного масла, свинца и клея. Заметив меня среди рулонов бумаги, он все бросит, не торопясь выслушает, поднимет на лоб очки с толстыми стеклами и, призывая в свидетели мсье Луи, давнего соратника и сообщника, от души посмеется.
Хватит с меня этой комедии, мне надоело быть одному с матерью, когда мы встречаемся с дядей Эдуардом, со служащими похоронного бюро или с полицейскими, я устал беспричинно дрожать. Я хочу, чтобы мы сели в обратный поезд! Хочу, чтобы вышли на вокзале Перраш и пешком вернулись домой. В скорби, в трагической ситуации мне, как и всем детям, казалось, будто я по вине взрослых попал в бедственное, но временное положение. Да, гроза закончится, и все снова станет «как раньше»!
Вот потому дядины причитания — «Бедненькие мои!» — для меня не имели ни малейшего отношения к каким бы то ни было «никогда больше». Сколько ни твердил дядя: «Поль, милый, я прекрасно знаю, что дядя не может заменить отца, но для меня отныне мой племянник все равно что сын!» — я ничего не понимал.
— Матильда, тебе надо быть сильной и трезво смотреть на вещи, — нашептывал он сестре. — Вам нужен мужчина, кто-то, кто будет о вас заботиться. Если ты согласишься переехать в Париж, я буду рядом, рядом с тобой, рядом с мальчиком. Подумай…
Но мама молчала.
Гуляющие кружат и кружат по Люксембургскому саду, а я не могу стряхнуть с себя тревожное и привычное оцепенение. Посреди поляны бьет белая струя воды, она высоко-высоко поднимается в золотистом свете дня и широким движением опадает в чашу, заполненную белыми парусами и окруженную детьми.
И Париж тоже кружится, медленно-медленно кружится вокруг места преступления, этого затерянного уголка Люксембургского сада, куда я то и дело возвращаюсь, иногда подолгу стою, облокотившись на парапет, иногда рисую, устроившись в железном кресле у ног королевы Батильды. Париж — медленно вращающийся круг, неспешный посредник. Париж, где я теперь живу, но где ничто меня не держит, ничто по-настоящему не удерживает.
Читать дальше