— Им здесь нечего делать! — кричит он.
Лафонтен машинально прижимает руку к груди, нащупывает твердый, плоский блокнот, в котором только вчера записал: «Теперь уже все чувствуют, что война будет долгой. Восточный фронт. Ужас терпелив. Он выжидает. Он под стать этим просторам. Ужас прячется за линией горизонта. По ту сторону зноя. Беспредельный и неудержимо распирающий ужас».
Лафонтену хочется как можно дольше сохранить это убежище записей. Блокнот, его дневник — словно хрупкая раковина, оберегающая последние остатки человеческой нежности, веру хоть во что-то человеческое. Воображаемый тайник, где ребенок, тот ребенок, которым он был когда-то, может укрыться. Шалаш, чердак, лес.
Каждый день писать хотя бы несколько строк. Все видеть, ничего не бояться, самому себе нашептывать главное, эти короткие записи помогут ему выдержать страшные удары — вот так можно устоять, когда на тебя обрушиваются огромные волны и не могут опрокинуть, потому что ты зарылся ступнями в песок. «Если я все же уцелею на этой войне, если… и даже если я вернусь, сумею ли я сохранить хоть частичку себя, обрывок прошлого, надежду на будущее, каплю человеческого достоинства, крохи сознания?»
Он целыми днями обдумывает и по ночам торопливо записывает эти слова. Но долго ли можно укрываться за словами? На самом деле больше всего он боится потерять не блокнот, а всякое желание в нем писать, написать хотя бы еще одну строчку, еще одно слово, самое последнее слово. Он думает о том времени, когда от его дневника останется лишь мертвый блокнот. Ненужный, мешающий предмет, который без сожаления выбросишь в ров, в канаву.
Стоящего напротив него лейтенанта, похоже, терзают сомнения. «Мориц производит впечатление мужественного и несгибаемого человека, но теперь я вижу, насколько он вместе с тем беззащитен. Он был готов только к тому, чтобы воевать. Был готов к войне. К сражениям. Ужас сломит его трогательную убежденность. Он готов к страданиям. Он не готов к тому, чтобы перестать понимать. Бедный старина Мориц! Счастливчик Мориц!»
Друзья, не сговариваясь, одновременно направляются к двери того здания, откуда вышли женщины. Пьяные полицаи и эсэсовские часовые беспрепятственно пропускают их внутрь. Нестерпимая вонь. Запах дерьма, блевотины, страха, грязи и агонии. Удушливый смрад. Растворенная в воздухе субстанция, крепкая и едкая одновременно, проникает внутрь не только через рот и нос, но и через кожу. У подножия широкой лестницы, по которой вонь стекает, словно поток экскрементов, они останавливаются, охваченные желанием сбежать, но доктор по опыту знает, что к этому привыкаешь. Он распрямляется, вытаскивает платок, прикрывает рот и нос, поднимается по ступенькам на второй этаж.
Лейтенант идет за ним. Они продвигаются осторожно. Все двери вдоль длинного коридора распахнуты настежь. Ставни в комнатах закрыты, в полумраке еле различимы сбившиеся в кучки неподвижные дети и исхудавшие женщины.
Совсем молоденькая девушка со слипшимися от пота волосами склонилась над двумя голыми синюшными младенцами, рты у них раскрыты, они уже умерли или вот-вот умрут. Другие девочки, совершенно потерянные, поджав колени к груди, медленно раскачиваются, не издавая ни единого стона. Здесь же и старухи, сидят, припав головой к исцарапанной их ногтями стене. И так в каждой комнате: кучки истощенных, измученных, растерянных детей. Везде одна и та же картина. Посиневшие губы, впалые щеки, глаза, облепленные мухами. Дети в этих стенах мгновенно стареют. Некоторые, самые крепкие, все еще бездумно играют обломками штукатурки и обрывками тряпок, не обращая ни малейшего внимания на лежащие вокруг тела. Среди них бродит молодой украинец с обритой головой, время от времени палкой приподнимает чей-нибудь подбородок и тотчас отпускает. Здесь же одноглазый помешанный еврей, глубокий старик, безостановочно опорожняет горшки с нечистотами.
Если когда-нибудь здесь и раздавались крики отчаяния или протеста, они смолкли давным-давно. Сил нет застонать, слышен только общий хрип, глухой кашель, раздирающий горло и грудь.
Лафонтен машинально наклоняется над женщиной, баюкающей бледного до синевы ребенка. Прижимает два пальца к сонной артерии и распрямляется — у него недостает мужества отнять ребенка у матери, и та, отвернувшись, снова принимается его качать.
Убедившись в том, что верхний этаж точно так же забит людьми, Мориц и Лафонтен сбегают по лестнице и, выскочив во двор, жадно глотают пропахший порохом воздух, словно хотят промыть им горло и бронхи. Но глаза от этих адских видений отмыть невозможно!
Читать дальше