Но если ты исполнитель, то зал тебе кажется необъятным, величественным и, точно бездна, притягивает, когда подходишь кланяться к кромке сцены.
Маша Гайдном открывала концерт, заканчивал же его Адик сонатой Листа.
Отыграв, и успешно, она из артистической поднялась по лестнице в амфитеатр и превратилась уже в слушателя.
Черным пятном по золотому паркету сцены распластался рояль- неужели совсем недавно она за ним сидела? Приятное чувство облегчения, но в кончиках пальцев все еще не проходила дрожь: она сжала пальцы в кулак, и он тут же разжался — уже ни на какое усилие не осталось сил. Подумать, все, значит, забрала, казалось бы, не осо бенно сложная, игриво-кокетливая и на забаву-то сочиненная соната Гайдна!
Из артистической, пересекая сцену, к роялю шел Адик. Так сильно откинул свою золотистую гриву, что, казалось, вот-вот мог упасть навзничь. Сел.
Склонился к нижнему басовому регистру — и вот оно, всегда неожиданное, зловещее нашептывание сатанинского начала си-минорной листовской сонаты.
Так и видится: старец Лист в коричневой сутане аббата, подпоясанный простой веревкой, седые волосы откинуты со лба, царственный профиль, в лице смирение- и неясная улыбка бледного узкого рта.
Силы небесные — сгинь, сатана! Но все же, может, послушать напоследок, что ты, сатана, скажешь? Очень, очень интересно — ну говори! Говори…
Вот какая она, эта соната h-moll Ференца Листа, принявшего-таки сан аббата: сатанинские нашептывания и взрывы негодования, небесные сферы, открывшиеся заблудшей душе, рвущейся ввысь и вместе с тем с сожалением расстающейся со всем земным, грешным.
(Жаль, что в текст для иллюстрации нельзя вписать эти нотки — нашептывания дьявола, от которых спина холодеет и ощущаешь то самое шевеление волос на голове…)
Это ли играл Адик? Вроде бы да — зал, по крайней мере, взорвался аплодисментами. Но когда Маша снова спустилась в артистическую, все участники концерта наличествовали, а Адик исчез. Сгинул и ни с кем не попрощался. «Он собой недоволен, — шепнула Маше студентка третьего курса по имени Лена, — и потому все, верно, отменяется. К и на не будет», — и она усмехнулась.
Действительно, все были явно смущены, а Татьяна Львовна не скрывала своей тревоги. «Куда он пошел? — говорила как бы про себя. — Сумасшедший, ну сумасшедший».
И тут даже природа заволновалась, хлынул ливень, и тоже какой-то прямо дьявольский, с завываниями ветра, жутко напористый — стена воды! За этой стеной исчез Адик. Маше представилось, как он мчится куда-то, во мраке ночи, исхлестанный ливнем, непонятый, несчастный, — вот что наделал этот коварный Лист, принявший сан аббата!
И все же было обидно, что из-за Адика радость омрачилась. Ведь это несправедливо — почему из-за одного должны страдать все? Да, они пошли, как было запланировано, к Лене, где их ждал торт, вино, бутерброды, но веселья не получилось: Татьяна Львовна сидела мрачная и часто выходила в другую комнату кому-то звонить.
Для Маши же полное равнодушие учительницы к ее удаче- ведь она-то сыграла Гайдна хорошо! — показалось и странным, и уязвляющим. Впервые Маша Татьяну Львовну осудила и нашла себе единомышленника в лице студента второго курса Гриши Горского.
Гриша сидел в кресле рядом и, наклонившись к Машиному уху, недовольно бубнил. Да, он тоже преисполнился негодования, что было поразительным при его сдержанности и преданнейшем поклонении своему педагогу. Но потому Маша и выбрала его в наперсники, что знала — одно у них с Гришей божество. С другими, скептиками, она бы обсуждать поведение Татьяны Львовны не стала.
А Гриша, как и она, относился к своей учительнице с безграничной благодарностью: Татьяна Львовна действительно очень ему помогла. До поступления в Московскую консерваторию Гриша жил в Харькове, занимался у местной знаменитости и до семнадцати лет, то есть вплоть до приезда в Москву, не сомневался, что будущее его прекрасно. Но, оказавшись в консерватории, как-то сразу сник: выяснилось, что в музыкальном его воспитании было много погрешностей, что он того не умеет и это не знает, тут зияет дыра и здесь провал, а вкус ну просто чудовищный — полное отсутствие вкуса!
Его исполнительская манера в тот период была какой-то папуасской: чем громче, тем лучше, и без всякого смысла наращивался бешеный темп, и пыхтел, и урчал он за инструментом — словом, что-то невообразимое.
И внешне производил диковатое впечатление: отрастил чуть ли не до плеч шевелюру пышнейших смоляных волос, что при небольшом росте, щуплости приводило к явной несоразмерности.
Читать дальше