Но к счастью, все шло прекрасно. Юноша молча сидел на краю дивана, я устроился рядом, плеснув в стаканы виски. Мне еще столько всего нужно было рассказать ему, столько планов вертелось у меня в голове, и, непонятно почему, хотелось распахнуть перед ним душу — это желание было настолько сильным, что я не мог сдержаться, и, когда колокол собора пробил два, мы все еще сидели на диване, я говорил, он слушал. Боюсь, тогда я открыл ему все, абсолютно все, ничего не утаив, и не только раскинул перед ним во всем блеске свой павлиний хвост, хвастаясь профессиональными успехами и дружбой со знаменитостями, выставляя напоказ изощренную порочность светского льва и бравируя ею, но и исповедался перед ним, упиваясь собственным мазохизмом, приподнял завесу над самым сокровенным и потаенным, что есть в моей жизни, — от полного разочарования в любви до воспоминаний о далеких ужасных годах учебы в колледже. Я проникся к нему таким доверием, что даже показал фотографию матери — святого, небесного создания, чей светлый лик и ангельские черты я тщательно оберегал от посторонних глаз, — и попытался передать то чувство пустоты, которое появилось в моей душе после ее смерти, наступившей вслед за долгой болезнью, периодом мучительно-сладостным для меня. Словом, я рассказал ему все что было на сердце, открыл все мысли, страхи, сомнения; мне даже показалось, что этот чужой, незнакомый мальчик способен залечить мои раны, лишь погладив меня по голове или свернувшись калачиком, словно ласковый кот, у меня под боком.
Однако ничего подобного: он по-прежнему неподвижно сидел на краю дивана и ни словом, ни жестом не реагировал на мои откровения. Правда, когда посреди этого длинного разговора я сам решил попробовать сдвинуть дело с мертвой точки и взял его за руку, то с облегчением и радостью заметил, что он не попытался отнять руки. Этот знак сочувствия вселил в меня надежду, и я стал уговаривать его переночевать у меня: час был поздний, пора спать, и я с удовольствием уложил бы его в мягкую постель, на удобную кровать, достойную такого юноши, как он. Он не выразил согласия и не отказался, только пристально посмотрел на меня — прежде он избегал этого делать. У него был странный взгляд, странный и грустный, и я, непонятно отчего, смутился.
Я спросил, не хочет ли он выпить еще, он покачал головой. Тогда я забрал со стола пустые стаканы — на дне медленно подтаивали льдинки — и пошел на кухню, чтобы взять из морозилки новую порцию кубиков. Казалось бы, минутное дело. Но когда я доставал лед, послышался стук входной двери — дверь тихонько хлопнула, точно кто-то осторожно открыл ее и почти бесшумно затворил за собой. Я поспешил в гостиную. Комната была пуста, и никаких следов молодого пианиста. Понимаете, это неблагодарное чудовище улизнуло, даже не попрощавшись, а ведь я накормил его ужином и потратил свое время, убил на него целый вечер. И можно ли после этого сомневаться в том, что люди злы?
Когда фотографии пациента стали появляться на страницах журналов и газет, медсестру Надин охватили изумление, растерянность и жгучее любопытство. Никогда в жизни она не могла предположить, что ее серые будни скрасит встреча с людьми, населявшими другой мир, и кто-то — так хорошо ей знакомый — совершит невероятный прыжок из ее мира в тот, другой. Со священным трепетом она собирала все выпуски, в которых была его фотография; не в пример врачам, вырезавшим из журналов нужный материал для пополнения архива, она хранила не вырезки и клочки, нет, а всю газету целиком, смысл заключался именно в этом: видеть застенчивое и растерянное лицо ее пациента на одной странице с фотографией какой-нибудь герцогини или рок-звезды.
Тем не менее даже после этого удивительного преображения Немой Пианист оставался человеком из плоти и крови и как ни в чем не бывало разгуливал по больничным коридорам; это настолько потрясло Надин, что она и не пыталась понять, как такое возможно. Однако факт был налицо. И ей пришлось воочию убедиться в реальности этого персонажа, до которого даже можно было дотронуться — в общем-то Надин часто до него дотрагивалась, но теперь уже не так, как в первые дни, без прежней ловкости, проворства и профессиональной сноровки. Когда она проводила бритвой по этому знаменитому лицу (пациентам запрещалось бриться самостоятельно) или прицеливала иглу шприца, в котором было лекарство, прописанное врачами, у нее слегка тряслись руки. В такие моменты ее щеки вполне мог бы заливать румянец, будь у нее светлая кожа. Каждый раз, когда он переводил на нее взгляд — а такое, сказать по правде, случалось крайне редко, — она начинала смотреть в пол, опускала глаза, и все же этих крошечных волнующих событий хватало с лихвой, чтобы скрасить ее дежурства, и именно о них она размышляла потом в тишине своей комнаты перед сном.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу