А потом, вечером, высыпали мотыльки-однодневки, и это было похоже на снежный буран. Вокруг нескольких фонарей в центре деревни клубились мириады этих созданий. Ртутное сияние меркло, по мере того как с реки надвигались белые волны насекомых. Телесная материя сгущалась вокруг света, и в конце концов у рефлекторов зависли большие дрожащие шары. Темный воздух наполнился тенями. Нельзя было отличить людей от гигантских призраков насекомых. Воняло рыбой и тиной. Мотыльки плясали и падали на землю. И вскоре каждый шаг сопровождался хрустом. Дорога была словно присыпана живым снегом. И лишь там, где фонари кончались, ночь была обычной на ощупь и пахла как всегда.
Я все более отчетливо помню это. Красное пятнышко далекого пожара ширится, захватывая пейзаж, и пространство начинает там обугливаться, точно бумага, а из-под хрупкого черного пепла просвечивают другие события. Они тянутся до бесконечности, как анфилада комнат во сне.
Той ночью я возвращался домой, к дяде и тете. Песчаная дорога вела мимо места, где раньше стоял ветряк. К тому времени его уже не было, но для меня он существовал, вылепленный из дышащей ветром черноты, взмывающий над сыпучим трактом; он останется там навсегда, хотя мир наверняка проделает еще не одно сальто, как проделывает это сейчас, когда я сворачиваю с 3 Мая на дукельский Рынок, как сейчас, когда я пробую все это описать, эти луковичные слои, которые откладываются в голове и теле, просвечивают один из-под другого, как рубашка сквозь протершийся свитер, как кожа на заднице сквозь расползающиеся штаны. Потому что настоящее — самое ненадежное, оно быстрее всего ветшает и изнашивается.
Той ночью я на ощупь взобрался к себе на чердак. Пахло смолистой древесиной. Доски излучали зной, впитанный за время долгого дня. Я зажег в комнатке свет. Черные жужелицы прятались в зазорах пола. Они были как движущиеся капли смолы. В разогретом воздухе я чувствовал их запах.
Удивительно то, что я не помню ни мыслей, ни ощущений той поры. Не помню вещей по сути наиболее близких и вынужден воображать себе самого себя. Как если бы я был всего лишь дополнением к миру. Не помню страха, боли, радости. В голову приходят только события, которые могли вызвать то или другое или третье. И все. Ничего больше.
Но надо вернуться к Дукле. Она является, словно напоминание, всякий раз, когда я начинаю слишком много размышлять о себе.
Опять было лето, кажется август. С севера дуло. По небу скользили быстрые белые облака. Воздух имел тот холодный и прозрачный оттенок, который не задерживает взгляда. Конус Церговой вырастал, казалось, тут же за последними домами, и каждый кустик, каждое деревце на хребте горы отчетливо вырисовывались, словно вырезанные из бумаги. Облака то заслоняли, то открывали солнце. Люди благодаря этому обретали раздвоенное существование: тени то возникали, то исчезали, и каждая человеческая фигура то появлялась с черным пятном у ног, то оставалась в полном одиночестве. Нельзя было отделаться от впечатления, что это ветер сдувает с мостовой мрачные отпечатки тел, а свет, вернее его отсутствие, представлялся чем-то столь же материальным, как песок. Не только люди, но и сам городок отдавался этой нервозной, хотя, в сущности, монотонной метаморфозе, раздваиваясь, а затем опять возвращаясь к единичности. Игра исчезающих теней обнаруживала двойственность мира так убедительно, что я ждал, как вот-вот исчезнет Рынок, исчезнут приземистые домики, исчезнут двое пьяных, идущих из гостиничного бара прямиком в пустоту дня, исчезнет башня ратуши, исчезнет вся твердая материя, и останется только черное отсутствие света, эта оборотная сторона реальности, она каждодневно лишь метит края, но теперь разольется и затопит все в пучине тени, которая тянется за своим, кровным, словно блудный сын из притчи, возвращающийся домой через годы, и город Дукля провалится в какую-нибудь щель между измерениями, или туда, где пять человеческих чувств утрачивают свою власть и остается только предчувствие, что рельефный, выпуклый пейзаж обыденности может вывернуться наизнанку.
Но тут мой взгляд упал на вывеску «Кальварийская мебель» [2] Кальварийская мебель — особый стиль мебельного дизайна, возникший в городке Кальвария Зебжидовска на юге Польши (который с XVIII века является центром по производству мебели).
, и все покатилось обычным, установленным людьми чередом. Я пересек Рынок по диагонали и оказался у речки, чтобы как обычно подивиться огромным размерам застекленной деревянной веранды того дома, где со стороны фасада находится ювелирный магазин, а с тыльной стороны — вот это диво размером с железнодорожный вагон, зависшее над зеленоватым потоком, словно непрочная, расшатавшаяся от времени оранжерея. В тот день меня тянуло ко дворцу. Он стоял весь в зелени, светлый, почти белый, увенчанный черной крышей. Я обошел его со стороны спортивной площадки, которая без предупреждения превратилась в сырой парк. Густая вода стояла в этих прудах, должно быть, веками. Несколько уток пробовали плыть, но они едва перемещались по тяжелой поверхности, не оставляя за собой следов. В липовых аллеях конденсировался полумрак. Солнце сияло над окрестностью, но здесь его блеск погасал. В самом дальнем закутке, там, где стена заворачивала влево и взбиралась на откос, мне повстречался один-единственный человек. Вел он себя суетливо, в парке так может вести себя лишь какой-нибудь зверек — белка, кролик или сорока. Он рыскал в зарослях, и даже с такой дистанции я слышал его бормотанье. Добрую минуту наблюдал я за его спиной в бурой куртке, прежде чем понял, что он делает. Он выискивал в кустах пустые пластиковые бутылки от всех этих «кока-кол», «спрайтов» и «миринд», откручивал с них разноцветные крышечки и прятал в карман. Это было как раз то время, когда, найдя два подходивших друг к другу кусочка амулета, можно было обрести богатство. Мужичок чертыхался всякий раз, когда натыкался на емкость без крышки. В правой руке у него была пластиковая сумка, полная этих чудес. Он заметил меня и побрел в сторону берега, там в заливе ветер собрал флотилию упаковок. Один ботинок на нем был черный, другой коричневый. А мне вспомнилось, что двести лет тому назад Ежи Август Вандалин Мнишек [3] Ежи Мнишек (?—1613) — польский воевода, поддерживавший Дмитрия I Самозванца, отец Марины Мнишек.
издал декрет, в котором обязал дукельских мещан обучать своих детей. Вспомнилось мне также, что в его дворце висели картины Лоррена [4] Клод Лоррен (1600–1682) — французский живописец и график
. Я пошел в ту сторону. Миновал часовню, миновал дворцовый ледник, который выглядел теперь лишь грудой камней. От Венгерского Тракта доносился шум автомобилей, едущих в сторону Кросна или обратно.
Читать дальше