Ну, в общем, опять я здесь. Идет дождь. Люди прошмыгивают под прозрачными плащами. Газовщики из аварийной службы сидят в пикапе и играют в очко. Я приехал рано утром, чтобы все рассмотреть. Сейчас сижу в машине и слушаю мировые новости. В стране тоже дождь. Я не смог удержаться. Все должно как-то заканчиваться. Как завтрак, книга или сигарета. Пилигримы с зонтиками несут складные скамеечки. Свисают хоругви. Местные выглядят, как приезжие. У пластиковых бутылок с минералкой серо-голубой оттенок. Все это несомненно куда-то устремляется, как кровь в наших телах, как воздух, как остальная физиология, с помощью которой можно все видеть и чувствовать запахи. Белый венгерский грузовик осторожно движется между пешеходами. Водитель сигналит. На него смотрят, как на пришельца. В магазине на автовокзале люди покупают хлеб, сыр и консервы. Одеты по-разному, кто как харцеры [28] Харцерство — польская разновидность движения бойскаутов.
, кто как старомодные туристы, а кто как на воскресную прогулку. Парадоксальная граница обыденного и из ряда вон выходящего. Камуфляжные куртки, рюкзаки, выходные сумочки, туфли на каблуках, охотничьи ножи на поясе, «мыльницы» за восемь сотен злотых из магазина игрушек. У каждого второго такая камера. Перед ювелирным магазином мужик поставил лоток с фотопленкой. Теперь соорудил целлофановое прикрытие и все это время торгует. Желтые «кодаки» и зеленые «фуджи». Действительность замирает в сотнях кадров, в тысячах фрагментарных воплощений. Я пробую представить себе мир до фотографии и не могу. Вероятно, он вообще не существовал, то и дело исчезал, поглощенный стремительными, ненасытными чувствами, от него ничего не оставалось. А теперь — эти бессчетные щелчки затвора, мозаика, секунда за секундой, взгляд за взглядом, мамочка, папочка, сыночек, каждый из них одним пальцем совершает бесповоротный выбор, и если хорошо постараться, то даже отдельная капелька дождя не ускользнет, не исчезнет, не вернется туда, откуда появилась. Возможно, придет такая пора, когда весь мир и время окажутся скопированы с помощью соединений серебра. Кадр за кадром, снимок за снимком, и не исключено, что это будет единственное исполнение и конец.
Примерно через час дождь заканчивается, и можно выйти. У Марии Магдалины висит картонная вывеска «Билеты в Дуклю». Даю злотый и получаю сектор В2, но еще есть время, и я иду в сторону дворца. Моя самоходная «полуторасотенка» стоит в дворцовом парке около пустой заржавевшей теплицы. И она, и оранжерея выглядят одинаково ненужными. Я хожу и смотрю на людей. Они все похожи на моего деда, на мою бабку, на мою мать, на моего отца, на тех, кого я знаю и кого встречал в жизни. У них тесная обувь, они прихрамывают, потеют в немнущейся одежде и разглядывают предметы на лотках, медали, белые бюстики, радужные олеографии, пляжные полотняные креслица по четыре с половиной сотни злотых, нюхают еду на решетках, куриные грудки, сардельки, грудинку, лоснящуюся черную кровяную колбасу. Временами выходит солнце и заключает их фигуры в расплывчатые ореолы. Занятые своим мороженым, «пепси», минеральной и детьми, они не замечают этой равнодушной нежности. Они входят в пояс парковой тени и вдоль шеренги пожарников бредут к монастырю. Там вместо моей отвергнутой пушки стоит сейчас фигура благословенного Яна. «Какой-то он весь облезлый», — говорит девушка с камерой и водит объективом вдоль бронзовой фигуры. А потом фотографирует устрашающий крест, из основания которого растет несколько десятков обрубленных ладоней. Пушка все-таки была лучше, впрочем, как и любые вещи, которые не хотят быть ничем сверх того, что они есть. Из синего лимузина вылезают сановники в элегантных сутанах. На голубых рубашках полицейских выступают пятна пота. На кладбищенском взгорье стоит несколько исповедален. Люди встают в очередь. А потом выстраиваются перед цветными полевыми туалетами из пластика. Три исповедальни и три уборных. Цвета — темно-коричневый, желтый, голубой и красный. Остальные, кто не в очереди, словно бы вышли на променад. Доходят сюда, разворачиваются, идут обратно в городок, чтобы через некоторое время повторить эту дорогу. День проходит спокойно и монотонно. Суспензия влажного тепла перемещает тела людей, будто предметы. Это словно парад присутствия, праздник заполнения пространства, словно демонстрация доказательств существования. Тела трутся, касаются друг друга, объединяют запахи и тепловые ауры. Большой аквариум дня заканчивается где-то за границами воображаемого, и если кто-то на нас смотрит, он должен испытывать сострадание. В конце концов, единственно, что мы смогли выдумать наперекор неограниченному пространству, это умение собраться, сгруппироваться, занять как можно меньше поверхности. Так, чтобы чувствовать сквозь кожу существование других, раз уж мы не уверены в собственном. Полицейский «лендровер» из Устшиков подъезжает к монастырю. Сегодняшняя необычайность имеет вкус концентрированной будничности. Это как с запахом: мы чувствуем его, когда его делается много. Кто-то снимает пустую перспективу Кросненского шоссе, словно производя позитивистскую [29] Позитивизм — философское направление, возникшее в XIX веке, согласно которому предметом научного познания могут быть только факты, опыт.
документацию чуда. Свет входит внутрь аппарата и замирает в нем, так же как образы замирают внутри наших черепов, чтобы потом служить отговорками, оправданиями и объяснениями на любой случай. Пока они живы, мы ничего не сможем с ними сделать. И только когда они становятся вещами, мы умеем их как-то использовать. Вот появляется «лендровер» из Ясла и обычный «полонез» с молчащей сиреной.
Читать дальше